Не оглядывайся, сынок - Олег Павловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Издевается он, что ли? Или проверку устраивает, характер познать хочет? Зачем же так официально? В отцы же мне годен и воюет уже вон сколько. Я чувствую себя очень неловко и говорю совсем не по форме:
— Хорошо. Спасибо.
Ясно, я для Григорьича не авторитет, мальчишка безусый, раз только и брился, и то больше так, для солидности, а не потому, что щетина лезла. Плохо, ой как плохо быть безусым мальчишкой. Я невольно трогаю подбородок — хоть бы одна волосинка.
А может я выдумываю все это? Может, Григорьич, как старый солдат, привык вот так обращаться к старшим по званию в любом случае, независимо от возраста командира? Нет, вряд ли. Да и ухмылочку на его лице я заметил. Э, да что там! Время покажет. Оно все на свое место поставит.
Миномет к бою готов. Григорьич и Токен тоже. Не впервой. А мы — я, Генка, Пушкин? Только бы не подвести, не обмишуриться ненароком. Особенно беспокоит меня Вася. Таскать мины под вражеским огнем не просто. Зароется с перепугу головой в землю, а ты хоть камни в ствол загоняй. Да и камней-то здесь нет — сплошной чернозем и суглинок.
После обеда нас, комсомольцев, собирает комсорг роты, сержант Ивакин. У него простодушное лицо деревенского парня, и весь он какой-то свой, располагающий к себе. Комсомольцев в роте много — пожалуй, больше половины личного состава, но все почти новенькие, необстрелянные. Неужели и комсорг смотрит на нас, как на мальчишек?
— Вот это гвардия! — восклицает Ивакин, и на душе сразу становится легче. — Только чур — взносы платить вовремя, предпоследний день каждого месяца. Рядовые — двадцать копеек, младший комсостав — сорок шесть… Та-ак… Организационный вопрос исчерпан. — Улыбка у Ивакина привлекательная: простая, широкая. — А теперь о завтрашнем дне…
Комсорг собирается с мыслями, трет ладонью лоб.
— Мы на Донецкой земле. Что такое для страны Донбасс — объяснять, думаю, не нужно. Уголь, металл и прочее. В боях на подходах к Донбассу, особенно при прорыве обороны противника на реке Миус, мы потеряли очень много закаленных, отличных бойцов… — Ивакин замолкает, как бы почтив этим молчанием память погибших товарищей. Нам тоже делается как-то не по себе.
— Сейчас, — продолжает Ивакин, — вы становитесь на их место. Завтра многим из вас предстоит идти в бой впервые. Бой будет тяжелым. Фашисты цепляются здесь за каждый клочок земли и тем более не захотят отдать так просто железнодорожную станцию Амвросиевку, имеющую для них и для нас важное стратегическое значение…
— Во чешет! — шепчет мне Генка. — Как по-писаному. Я будто не слышу, хотя следовало бы дать Лешему по загривку. Обычные и простые слова в этой предбоевой обстановке берут за душу. У меня по спине бегают мурашки. Нет, не от боязни, не от страха, наоборот, — от приподнятости настроения, от необоримого желания не ждать завтрашнего дня, а идти в бой сейчас, прямо с этой комсомольской летучки.
— Я надеюсь, что такие орлы, как вы, завтра не подведут.
— Не подведем!
Перед ужином нам впервые выдают по сто граммов фронтовых.
— Вот это да! Вот это житуха! — восторгается Леший. — Закусончик бы еще подходящий… Вася, махнемся?
— На что? — сразу откликается Пушкин.
— На завтрашний борщ.
Пушкин протягивает кружку Генке, но тут же отдергивает руку.
— Не-е, не буду.
— Почему?
— Так.
— Бесповоротно?
— Ага.
— Ну и черт с тобой. Трави свой желудок алкоголем. Я же как для тебя лучше хотел. Давай выпьем…
Пушкин выпивает и враз хмелеет.
— Меняться захотел! Ха-ха! Нашел дурака! — заплетающимся языком говорит он Генке. — Думаешь, не понимаю, почему ты меняться захотел? По-онимаю. Ты меня обдурить решил. Не будет завтра борща. Или тебя не будет. Или меня. Вот.
— Идиот, — резко отвечает ему Генка и, доев кашу, идет спать.
Я тоже ухожу спать в свой окоп. Григорьич с Токеном сидят на поваленном дереве, курят, разговаривают вполголоса. Различаю часто упоминаемое «Миус», «на Миусе» «под Миусом»… Да, им есть о чем поговорить, что вспомнить. А моя фронтовая биография начнется только завтра через несколько часов. А может, не успев начаться, тут же и кончится. Как сказал Вася Пушкин: «или тебя не будет, или меня». Правильно обозвал его Генка. Об этом и думать нельзя, не то что говорить вслух. Конечно, все может случиться. Не на учениях в запасном полку. Вон Юрка Кононов и выстрелить по врагу не успел. Что чувствует человек, когда умирает? Может, просто: р-раз и нету. Ничего нет: ни земли, ни неба, ни людей, ни войны… Ничего!..
Крещение
Что же это все-таки было? Бой?.. Ад?.. Конец света?..
Никаких мыслей. Ни о жизни, ни о смерти. Тело — один до предела напряженный нерв. Огонь!.. Огонь!..
Одной миной… Тремя минами… Беглым!
Отбой! Минометы на вьюки!
Меняем позицию, потому что немцы нас засекли и вокруг начинает дыбиться от их мин и снарядов земля. Жарко. Просто жарко — от солнца, палящего сквозь дымовую завесу и облака пыли.
К бою!
Успеваем сделать выстрелов двадцать, и снова надо искать не враз досягаемое для немцев местечко. И впереди, к ним поближе.
Хочется пить. А фляжка уже пуста. Дурак, думать надо — тут водой не разживешься. По глоточку, лишь бы пересохший рот ополоснуть, а ты присосался, будто фляжка бездонная. Теперь терпи. До конца.
— Ур-ра!..
Это поднялась пехота. Давай, братцы, мы поддержим! Огонь!.. Огонь!..
— Морозов! Оглох? — подползает командир взвода.
Оглох? Возможно. Оглохнешь тут…
— Овражек вон видишь? Давай туда. И быстро, одной перебежкой. Вперед!
Даю команду расчету. А ребята молодцы. Про Григорьича и Токена говорить нечего, с одного слова все понимают И Пушкин словно ожил, таскает ящики с минами хоть бы хны. И не очень-то пулям и осколкам кланяется. Генка тоже делает все как надо. Впервые такую серьезную физиономию вижу.
Ага! Прижали фашистских гадов! Бегут… А ну-ка вдогонку.
— По пехоте… Осколочной… Заряд второй…
Только бы по своим не ударить — жмут фрицам на пятки. Нас немцы перестали беспокоить — некогда. Ну-ка, еще огоньку!
— Все! Нетути больше, — кричит Пушкин. — Мин нету.
Как нет? Неужели успели все расстрелять? Ведь столько было…
Григорьич с Токеном, довольные передышкой, спокойнехонько садятся друг против друга на корточки, начинают скручивать цигарки из одного кисета. Генка утирает лицо пилоткой. Пушкин растерянно на меня смотрит, словно он виноват в том, что кончились мины.
Я не знаю, что делать: бежать к старшине, докладывать взводному? Пока раздумываю, взводный сам тут как тут: «В чем дело?» Показываю на пустые ящики. Взводный сплевывает, гнет трехэтажным в чей-то адрес. Или просто так, для разрядки. Видно, и в других расчетах с боеприпасами не лучше.
— Кури, командир, — говорит Токен, когда взводный уходит.
Мне не хочется курить. Хочется пить, но просить воду у товарищей стесняюсь, а чтоб не подумали чего, беру из рук Токена кисет и свертываю цигарку. Горький махорочный дым еще больше сушит рот. Ничего, казак, терпи… Терплю. А куда денешься!..
Сколько же времени прошло с того момента, когда мы вышли на первую огневую позицию? По солнцу — часов пять-шесть, торчит прямо над головой, жарит что есть мочи. А спроси кто меня об этом — сказал бы: вечность.
— Эй, уснули? К ротному «НП» мины привезли.
Удается вырвать всего три ящика, тридцать штук. Не прозевай, взяли бы больше. На ящиках — номера, цифры. Какая-то из них обозначает завод, где сделали эти мины. Может, они с Валиного завода? И это ее руками обточены грушевидные корпуса? Странно, я только сейчас подумал об этом. А ведь с рассвета расстреляли десять ящиков, вчера написал ей второе письмо. И родителям тоже. Перед боем все пишут письма. Это отвлекает от тревожных дум.
Немцы оставили первую линию обороны, закрепились на высотке с разрушенным, очень удобным для наводки строением и поливают огнем нашу залегшую пехоту. Связной командира роты передает приказ: добраться до лесочка, что под высотой, почти у ее подножия, и оттуда открыть огонь.
До лесочка метров триста. По овражку можно пройти от силы сто. Остальные — голым полем. Ползем, скребем носом землю, отдыхаем в снарядных воронках, неглубоких и горячих.
Тьють… Тьють…
Заметили или так, случайные пули?
Неподалеку рвется мина. Другая… Заметили, сволочи. Переждать? Накроют. Обязательно накроют. Только вперед. Хоть ползком, хоть перебежками…
Но вот снова поднимается в атаку наша пехота, и немцы переносят огонь на нее.
Край леска совсем рядом. Еще метров двадцать — и нас укроют деревья. И тут немцы начинают контратаку. С устрашающим воем полосуют небо «мессеры», строчат из пулеметов длинными очередями.
А мы лежим. Двадцать метров кажутся теперь неодолимым препятствием. Гудит все: земля, воздух, лес. Но ведь нашей поддержки ждут пехотинцы. К черту! Вперед! По-пластунски… Пронесло. Последним вползает в лес Пушкин, волоча за собой ящик с минами.