Предсказатель - Василий Павлович Щепетнёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Считать им, может, и нечего, — согласился я. — Но деньги-то осваивать надо, бюджет, он как колобок, не съешь — укатится. Вдруг тут не просто деревня Чичиковка… — я нарочно оборвал фразу, наслаждаясь ее многозначительностью. Нам хоть танков и не давали, но риторике обучали: иногда молчание — острее сабли.
Пауза длилась до той поры, покуда дед не остановил мерина на опушке леса. Снегири, словно спелые ягоды, рассыпались с рябины, оглашая тишину стеклянным перезвоном.
— Считай, приехали. Тут они и растут, ёлочки, ждут, не дождутся, когда их под самый корешок срубят, — голос деда прозвучал как стародавняя заклинание. Он вылез из саней справа, тяжко, словно земля звала его обратно, а танковый командир — слева, резко, по-военному. Оба с оружием, готовые стрелять то ли в волков, то ли в партизан, которым непременно нужен язык, и этим языком был я. Или мерин Митроша — кто их разберёт, этих лесных духов, что шепчутся в метелях?
Снегу было по колено, но я к тому был готов. Валенки, валенки… Подшиты, между прочим, верной рукой, знавшей и вилы, и винтовку. И тоже шли вместе с домом. Что для города — хлам, в деревне — ценность, словно гвоздь в избе: без него и крыша съедет, и судьба развалится. А городские безделушки — те здесь, в лесу, и вовсе прах, что ветром сдувает.
Я спрашивать совета не стал. Выбрал ель, не большую, но и не малую — как девица перед венцом: стройна, иглы в снегу, словно фата. Обошел кругом — не крива ль, не ряба, не горбата ль. Ствол — свеча перед иконой леса. И вспомнилось: отец говаривал, будто в каждой ели, предназначенной стать ёлкой, душа ребёнка живёт, что умер некрещёным. Оттого и шелестят они на ветру — плачут о земных играх.
Топор взметнулся, звеня, будто колокольчик в руках служки. Ель рубить труднее, чем сосёнку — смола густая, словно кровь, сочится из ран. Но с помощью деда Афанасия и его волшебной верёвки — может, той самой, что в войну полицаев душила, — справились. Дерево упало с вздохом, обняв снег ветвями. И в тот миг лес ахнул эхом, словно церковный хор: «Аминь!»
Тут как раз и лесникам бы нагрянуть, мол, хотите в тюрьму или договоримся? Но не нагрянули. Дед, усмехаясь, пояснил: «Далеко, людей мало, безрыбье. Они поближе к городу охотятся. Там добыча жирнее — дураки с деньгами, что ёлки в кадках покупают. Плечо короче — до начальства рукой подать. Что ещё нужно для счастья в Новом Году?»
И тут… Из чащи, словно туман, поднявшийся от земли, вышла Она.
Сначала показалось — корова заблудшая. Ан нет — лосиха. Величавая, рога — как царский венец, покрытый инеем. Глаза — два озера, где утонули все страхи мира. Шерсть дымилась на морозе, и казалось, вокруг неё дрожит воздух, как над жертвенником.
Дед Афанасий и танковый капитан — оба, будто по команде, бухнулись на колени. Шёпот их сплетался в странную молитву: «Калтай мурсула ботума ин» — слова, что помнила земля со времён чудских племён. А я? Я сидел, впившись взглядом в её глаза, чувствуя, как мороз проходит сквозь валенки, сквозь кожу, сквозь годы — прямо в душу. И понял вдруг: это не зверь. Это — Сама. Та, что в старину звалась Лосихой-Матерью, хранительницей чащ. Её видели лишь те, кому суждено перейти грань между жизнью и смертью…
Она стояла, не мигая. За её спиной мерещились тени — то ли волков, то ли древних воинов в кольчугах из хвои. Потом развернулась медленно, будто корабль, плывущий сквозь века, и растворилась в ельнике, оставив за собой золотую нить солнечного луча. А солнце-то и не было, за тучами солнце
— Повезло тебе, Погода, — сказал танковый капитан, поднимаясь и отряхивая снег с бушлата. Голос его дрожал, будто танк, застрявший в болоте. — Некоторые всю жизнь в Чичиковке живут, а Большую Мать не видели ни разу. А ты приехал — и вот она, явилась, как невеста жениху.
— Ну, увидел, — пробормотал я, чувствуя, как Митроша нервно бьёт копытом. Мерин чуял то, что нам, людям, не дано. — Большая.
— Огромная, — согласился капитан, закуривая цигарку дрожащими руками. — Но суть не в размерах. Её встретить — всё равно что смерть обмануть. Говорят, после этого человек либо счастливцем становится, либо… — он резко оборвал, глянув на деда.
Дед же, будто каменный идол, молчал. Лишь глубокие морщины на лице шевелились, словно червяки в могильной земле. Помнил, знать, тот случай с волками — как выжил тогда? Говорили, стая окружила его у Проклятого болота. А утром нашли спящим под сосной — волки лежали мёртвые, со сломанными хребтами, а в руках деда — топор с зарубками, как на автомате партизана Боснюка.
Возвращались молча. Сани летели по накатанной колее, будто время, что нельзя остановить. А в голове звенело: «Калтай мурсула…» — заклинание или предостережение?
Ёлку ставили в правлении колхоза. Дамы сельской наружности, числом три, налили нам по стаканчику самогона. И хватит, сказали, вам и этого довольно. Самогон обжёг желудок, но не согрел душу. А ель, осовобождённая от верёвки, будто пленница, медленно расправляла ветви в тёплом воздухе, роняя слёзы смолы на пол…
Когда же я вышел на крыльцо, тьма уже пожирала лес. Где-то там, в черноте, маячили два огонька — то ли волчьи глаза, то ли звёзды, упавшие в снег. И ветер донёс обрывок той странной молитвы: «…ботума ин». А может, это просто скрипели деревья, оплакивая сестру?
Глава 7
Жужжит!
А вот алкоголь нам, предсказателям погоды, противопоказан категорически. Будущее закрывается, словно ставни в доме упрямого старовера — не видишь ничего дальше своего носа, затянутого морозным паром. Потому, собственно, многие люди и пьют — чтобы не видеть будущего. Оно, будущее, их не очень радует, словно солнце сквозь декабрьскую изморозь — свет есть, а тепла нет. Вот и стараются лишний раз не смотреть. Не ощущать собственное бессилие, будто очкарик-горожанин перед бураном целинных земель.
Почему выпил я? Во-первых, привычка к мимикрии: быть как окружающие. В деревне-то без стопки — словно волк без шкуры, чуешь на себе косые взгляды из-под рукавиц. Во-вторых, согреться и перестать дрожать. Дрожал я внутренне, в душе, с того момента, как увидел гигантскую лосиху, что встала





