Праздник, который всегда с тобой - Эрнест Хемингуэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Читать надо либо отменно хорошее, либо откровенно плохое.
— Я всю зиму читал отменно хорошие книги, и прошлой зимой читал, и будущей буду читать, а откровенно плохих книжек не люблю.
— Зачем вы читаете эту ерунду? Это напыщенная ерунда, Хемингуэй. Написанная мертвецом.
— Мне интересно, что они пишут, — сказал я. — Чтобы не писать то же самое.
— Кого еще вы сейчас читаете?
— Д. Г. Лоуренса, — сказал я. — Он написал несколько очень хороших рассказов, один под названием «Прусский офицер».
— Я пробовала читать его романы. Он невозможен. Он нелеп и жалок. Он пишет как больной человек.
— Мне понравились «Сыновья и любовники» и «Белый павлин». Этот, пожалуй, меньше, — сказал я. — А «Влюбленных женщин» не смог прочесть.
— Если не хотите читать плохих книг, а хотите читать такие, которые вам не наскучат и в своем роде великолепны, вам надо почитать Мари Беллок Лаундс.
Я никогда о ней не слышал, и мисс Стайн дала мне почитать «Жильца», отличную историю о Джеке Потрошителе, и другой роман — об убийстве где-то под Парижем, судя по всему, в Энгиен-ле-Бэн. Прекрасное чтение после работы, характеры убедительные, действие и ужасы правдоподобны. Когда поработал, ничего лучше и пожелать нельзя, и я прочел всю миссис Беллок Лаундс, какая была в наличии. Правда, книг ее было не так много и все не такие хорошие, как первые две, но ничего лучше для пустых часов дня или ночи я не нашел, пока не появились первые прекрасные книги Сименона.
Думаю, мисс Стайн понравились бы хорошие книги Сименона — первой я прочел «L'Ecluse Numero 1»[13] или «La Maison du Canal»[14]. Впрочем, не уверен, потому что мисс Стайн не любила читать по-французски, хотя разговаривать обожала. Первые две книги Сименона мне дала Джанет Фланер. Она любила читать по-французски и читала Сименона, когда он был еще уголовным хроникером.
За три или четыре года, что мы были добрыми друзьями, не припомню, чтобы Гертруда Стайн хорошо отозвалась хотя бы об одном писателе, который не похвалил ее прозу или тем или иным образом не способствовал ее литературной карьере; исключениями были Рональд Фэрбенк и, позже, Скотт Фицджеральд. Когда я с ней познакомился, она восторженно говорила о Шервуде Андерсоне, но не как о писателе, а как о человеке — о его больших теплых итальянских глазах, о его доброте и обаянии. Большие теплые итальянские глаза меня не так волновали, но некоторые его рассказы очень нравились. Они написаны были просто, иногда красиво написаны, он знал людей, о которых пишет, и любил их искренне. Мисс Стайн не хотела говорить о его рассказах, а только о нем как о человеке.
— А что его романы? — спросил я ее.
Она желала говорить о произведениях Андерсона не больше, чем о Джойсе. Если вы заговорили о Джойсе вторично, вас больше не пригласят. Это было все равно что похвалить генералу другого генерала. Сделав такую ошибку, ты ее больше не повторял. Упомянуть генерала можно, но только в том случае, если его разгромил тот, с которым ты говоришь. Этот, с которым ты говоришь, сам похвалит разбитого генерала и с удовольствием, в подробностях опишет, как он его разбил.
Рассказы Андерсона были слишком хороши, чтобы послужить темой приятной беседы. Я готов был сказать мисс Стайн, что романы его на удивление плохи, но это тоже было бы неправильно — критикую одного из самых верных ее поклонников. В конце концов, когда он написал роман «Темный смех», совершенно ужасный, глупый и претенциозный, я не удержался и высмеял его в пародии[15]. Мисс Стайн очень рассердилась. Я напал на кого-то из ее аппарата. Но до этого она долгое время не сердилась. И сама начала обильно восхвалять Шервуда, когда он сломался как писатель.
На Эзру Паунда она рассердилась за то, что он слишком быстро опустился на маленький, хлипкий и, без сомнения, неудобный стул, предложенный ему, по всей вероятности, с умыслом, и стул не то треснул, не то сломался. Это был финал Эзры на улице Флерюс, 27. Что он замечательный поэт, мягкий и щедрый человек и вполне мог поместиться на стуле нормального размера, не было принято во внимание. Причины ее нелюбви к Эзре, излагавшиеся убедительно и злобно, были придуманы несколькими годами позже.
Мисс Стайн произнесла свою фразу о потерянном поколении, когда мы вернулись из Канады, жили на улице Нотр-Дам-де-Шан и я еще был с ней в дружбе. У нее случилась неисправность с зажиганием в ее старом «форде-Т», и молодой механик, который провел последний год войны на фронте и теперь работал в гараже, оказался недостаточно умелым или, может быть, не стал чинить машину мисс Стайн вне очереди. Может быть, он не понял, насколько важно починить машину мисс Стайн без промедления. Словом, он оказался не sérieux[16], и после протеста мисс Стайн получил нахлобучку от хозяина. Хозяин сказал ему: «Все вы generation perdue[17]».
— Вот вы кто. Вы все, — сказала мисс Стайн. — Все вы, молодые люди, воевавшие на фронте. Вы — потерянное поколение.
— В самом деле? — сказал я.
— Да, — настаивала она. — У вас ни к чему нет уважения. Вы спиваетесь до смерти…
— Молодой механик был пьян? — спросил я.
— Нет, конечно.
— Меня вы когда-нибудь видели пьяным?
— Нет. Но ваши друзья — пьяницы.
— Я напивался, — сказал я. — Но сюда пьяным не приходил.
— Конечно, нет. Я этого не говорила.
— Вероятно, хозяин гаража бывает пьян в одиннадцать часов утра, — сказал я. — Вот почему он произносит такие красивые фразы.
— Не спорьте со мной, Хемингуэй, — сказала мисс Стайн. — Это бессмысленно. Все вы — потерянное поколение, как правильно сказал хозяин гаража.
Позже, когда я написал свой первый роман, мне захотелось уравновесить цитату из хозяина гаража цитатой из Екклесиаста. А в тот вечер, возвращаясь домой, я думал о парне из гаража, не везли ли его тоже на легковой машине, переоборудованной под санитарную. Я помнил, как у них горели тормоза, когда, набитые ранеными, они спускались по горным дорогам, тормозя двигателем и в конце концов включая обратную передачу, и как последние машины гнали через горы пустыми, чтобы заменить их большими «фиатами» с надежными трехскоростными коробками передач и мощными тормозами. Я думал о мисс Стайн и Шервуде Андерсоне, о самомнении, о разнице между умственной ленью и дисциплиной и думал: это кто кого называет потерянным поколением? Между тем я подошел к «Клозери де Лила»; на моего старого друга — памятник маршала Нея с обнаженной саблей — падал свет, на бронзе лежали тени ветвей, он был там один, никого за спиной, и я подумал, как он оплошал при Ватерлоо, и что все поколения были потеряны из-за чего-то, всегда были потерянными и всегда будут, и зашел в «Клозери», чтобы статуе не было одиноко, и выпил холодного пива, перед тем как вернуться домой, в квартиру над лесопилкой. Но пока сидел там с пивом, смотрел на статую, вспоминая, сколько долгих дней Ней сражался один в арьергарде при отступлении из Москвы, когда Наполеон уехал с Коленкуром в карете, я подумал, каким душевным и добрым другом была мисс Стайн и как прекрасно она говорила об Аполлинере и о его смерти в день перемирия в 1918 году, когда толпа кричала «à bas Guillaume»[18], а он в бреду принял это на свой счет, и я подумал: пока могу, сделаю все, чтобы послужить ей и чтобы ее хорошие вещи получили признание, и да поможет мне Бог и Майк Ней. Но к черту ее разговоры о потерянном поколении и ее дешевые нечестные ярлыки.
Когда я вошел в наш двор, поднялся по лестнице и увидел жену, и сына, и его кота Ф. Мура, счастливых, и огонь в камине, я сказал жене:
— Знаешь, все-таки Гертруда милая.
— Конечно, Тэти.
— Но иногда несет ужасный вздор.
— Я ее никогда не слышу, — сказала жена. — Я — жена. Со мной разговаривает ее подруга.
8
Голод был хорошим воспитателем
В Париже, если недоедаешь, становишься очень голоден: в витринах булочных выставлены вкусные вещи, на тротуарах за столами сидят люди, и ты видишь и обоняешь еду.
Когда ты отказался от журналистики и пишешь то, что никто в Америке не хочет покупать, и поэтому должен пропускать еду и объяснять дома, что пообедал с кем-то в городе, тогда лучше всего отправиться в Люксембургский сад, где не увидишь и не унюхаешь ничего съестного от площади Обсерватории до улицы Вожирар. Можно зайти в Люксембургский музей, и все картины становятся выразительнее, ярче, прекраснее, когда смотришь их натощак, с пустым брюхом. Голодным я научился понимать Сезанна гораздо лучше и видеть, как он строит свои пейзажи. И порой задумывался: не был ли он тоже голоден, когда писал, — но вряд ли, думал я, разве что забыл поесть. Такие бывают нездоровые озарения, когда живешь впроголодь или недосыпаешь. Позже я решил, что Сезанн, вероятно, был голоден в другом смысле.