Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 4. Пьесы - Карел Чапек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать. Нет уж, Тони не любит вашей стрельбы. Правда, Тони?
Петр. Я знаю, Тони боится.
Мать. Вовсе не боится. Вы его не понимаете. Он просто не такой, как вы, вот и все.
Корнель. Каждый из нас, мама, не такой, как другие.
Мать. Меньше, чем вы думаете. Ну, пошли, пошли, сорванцы!
Корнель (целует ее в лоб). Ты больше не сердишься?
Петр (целует ее в щеку). Где уж мамочке сердиться! Она, бедная, привыкла…
Мать. Вы не знаете, где Иржи?
Корнель. Иржи? Да, в самом деле, куда он девался? Ты не знаешь, Тони?
Тони. Кажется… кажется, у него какое-то свидание.
Мать. С кем?
Петр. Разве он скажет?.. Может быть, с какой-нибудь прекрасной незнакомкой.
Оба старших брата, толкая друг друга, стараются поскорее протиснуться в дверь.
Мать. А тебе что нужно было здесь, Тони?
Тони. Ничего. Я просто так… Читал…
Мать. Что-нибудь из папиных книг?
Тони. Да, записки одного путешественника.
Мать. Опять эти далекие страны… Ни к чему тебе это, Тони! Ты ведь никогда не будешь путешественником, правда? (Ходит по комнате и не спеша приводит все в порядок.)
Тони. Наверно, не буду. Но, знаешь, я так живо представляю себе…
Мать. Что, например?
Тони. Разное… Степь, высокие травы, и вдруг промчится стадо антилоп… Знаешь, мама, я просто не понимаю, как можно стрелять в животных…
Мать. Папа стрелял… Но ты, наверно, будешь другим. (Обнимает его за шею.) Я бы хотела только одного: чтобы ты всегда был такой, как сейчас. Кто-нибудь должен же оставаться дома, Тони! А то ведь ни у кого на свете не было бы своего дома… (Целует его.) Ну, иди пока, мне надо еще кое-что сделать…
Тони уходит.
(Продолжает бесшумно прибирать в комнате.) Тони будет другим. Тони должен быть другим. (Останавливается перед портретом Отца и смотрит на него. Потом, пожимает плечами, подходит к окнам и задергивает тяжелые занавеси.)
В комнате становится полутемно.
(Возвращается к портрету Отца и зажигает стоячую лампу на столике перед ним.) Ну, зачем ты их все время тянешь сюда? Ты же знаешь, Рихард, что я этого не люблю. Даже Тони — родился после твоей смерти, никогда тебя не видел, а только улучит минутку, сейчас же сюда забирается. Ну, зачем ты это делаешь? Я тоже хочу, чтобы мои дети принадлежали мне! Не хочу, чтобы они все время тянулись за тобою!
Отец (медленно выходит из темного угла; он одет в ту оке форму, что и на портрете). Я вовсе не тяну их сюда, дорогая. Это они сами. Понимаешь, они с детства не знали лучших игрушек, чем весь этот хлам… Так что это понятно.
Мать (нисколько не удивленная появлением Отца, спокойно оборачивается к нему). Ну да, ты всегда так говоришь, мой милый. Но теперь они как будто уже слишком взрослые для твоих игрушек, а все-таки вечно торчат здесь!
Отец. Что ж! Воспоминания детства. Да ты могла бы давным-давно выбросить все это барахло. Кому оно нужно?
Мать. Что ты! Выбросить! Ведь это память о тебе! Нет, нет, Рихард, я имею право на эти вещи и держу их здесь для самой себя. Они — это ты. (Садится в кресло.) Но, знаешь, всякий раз, как здесь побывают мальчики, после них в воздухе что-то остается… что-то такое, как будто ты сам был здесь. Ты сам.
Отец (садится верхом на стул). Это просто запах табака, душенька.
Мать. Табака и жизни. Ты не можешь себе представить, что со мной делается в такие минуты. Стоит мне только закрыть глаза, и я страшно остро ощущаю: здесь был Рихард… Рихард… Рихард… Ты наполняешь здесь все, здесь можно дышать тобою. Нет, не говори: этот хлам здесь ни при чем. Это ты, ты… А мальчиков ты все-таки портишь, Рихард.
Отец. Да что ты, милая, выбрось это из головы! Ну, скажи, пожалуйста, как я могу их портить? Если человек в один прекрасный день… Кстати, сколько прошло уже лет?
Мать. Ты должен сам знать. Семнадцать.
Отец. Уже? Так вот, видишь ли, если человек в один прекрасный день распрощался с жизнью и с тех пор прошло семнадцать лет, то от него остается очень, очень мало. И с каждым днем все меньше и меньше. Я уже ни на что не годен, мой друг. Разве на то лишь, чтобы в память обо мне всю эту ветошь обтирали пыльной тряпкой.
Мать. Все равно, ты их притягиваешь. Оттого они сюда и лезут. Ведь это так много для мальчишек: отец — воин, отец — герой. Я вижу, как это их чарует. И всегда чаровало.
Отец. Не надо было, деточка, рассказывать им обо мне. Это твоя ошибка.
Мать. Не надо было рассказывать! Как ты можешь так говорить? Кто же должен хранить память о тебе, если не я? После твоей смерти, Рихард, у меня не было других радостей, кроме наших детей и воспоминаний о тебе. Я знаю свой долг перед тобой, дорогой мой. Немного найдется детей на свете, которые могли бы с таким же правом гордиться своим отцом… Ты не можешь себе представить, как много это значило для наших мальчиков. Что же, по-твоему, я должна была лишить их этого?
Отец. Ты преувеличиваешь, мой дружок. Не сердись, по тут ты всегда преувеличивала. Какое там геройство! Ничего особенного не было. Самая пустяковая стычка с туземцами, к тому же еще и… неудачная.
Мать. Да-да, знаю, ты всегда так говоришь. Но твой генерал тогда написал мне: «Сударыня! Вы оплакиваете героя. Ваш супруг добровольно вызвался участвовать в самом опасном деле…»
Отец. Да ведь это, душенька, только так говорится. Он просто хотел чем-нибудь скрасить сообщение о том, что… что со мной произошло несчастье. Какой там герой! Кого-нибудь надо было послать, и если бы не вызвался я, пошел бы другой. Вот и все.
Мать. Другой, наверно, не был бы отцом пятерых детей!
Отец. Да, может быть, но если у человека пятеро детей, то это еще не значит, что он должен быть плохим солдатом, дорогая. Во всяком случае, я не сделал ничего особенного… но ты этого не поймешь, душенька. Видишь ли, когда начинается стрельба, чувствуешь и рассуждаешь совсем иначе. Это очень трудно объяснить. Со стороны кажется — бог знает какая храбрость; но для того, кто участвует… Понимаешь, это получилось само собой. Надо было прикрыть фланг. Смотри, детка: здесь наступала главная колонна, а вот тут, с фланга, был горный проход. Этот проход мы должны были занять небольшим отрядом. И все. Пятьдесят два убитых. Пустяковое дело.
Мать. Пятьдесят два убитых… А сколько вас было всего?
Отец. Всего… Ну… тоже пятьдесят два… Но зато мы держались целых шесть дней. И знаешь, хуже всего была жажда. Там, понимаешь, не было воды. Безумная жажда… и злость. Я, душенька, ужасно злился.
Мать. Почему?
Отец. Да потому, что все это было, строго говоря, попусту. Наш полковник сделал ошибку. Надо было, чтобы главная колонна выждала некоторое время в долине, а туда, в горный проход, следовало послать, по крайней мере, два батальона. И горную батарею. Я это сразу понял и сказал полковнику, а он мне говорит: «Вы, кажется, боитесь, майор?..»
Мать. Рихард! И ты из-за этого пошел… на смерть?
Отец. Главным образом из-за этого, душенька. Главным образом из-за этого. Чтобы наш полковник увидел, что я был прав. Такой болван! Послать прямо в ловушку к туземцам!
Мать. Из-за него… из-за него…
Отец. Тебе это кажется глупым, правда? Но в полку это называется честью. На военной службе, видишь ли, иначе нельзя.
Мать. Рихард! Ты мне этого никогда не рассказывал. Так, значит, ты погиб только из-за того, что твой полковник отдал нелепый приказ?
Отец. Это, деточка, часто случается. Но зато, по крайней мере, выяснилось, что я был прав. Это тоже чего-нибудь да стоит.
Мать. Вот видишь, значит, ты думал об одном: доказать, что ты прав. А о нас ты не подумал. И о том, что я жду пятого ребенка, ты тоже не подумал.
Отец. Думал, дорогая! Еще как думал! Попадешь в такую переделку, так передумаешь столько, ты и представить себе не можешь. Например, едешь на лошади и говоришь себе: через три месяца я мог бы получить отпуск; к тому времени маленький уже появится на свет: надо будет осторожненько снять шашку в передней и войти на цыпочках… на цыпочках… А наш Ондржей пожмет мне руку, как взрослый мужчина, и скажет: «Здравствуй, папа!» — «Здравствуй, Ондржей! Что нового в школе?» — «Ничего особенного». А Иржи, Иржи начнет показывать мне какую-нибудь свою механику: «Смотри, папа!» А Корнель и Петр станут пялить на меня глаза и спорить о том, кто быстрее влезет ко мне на колени. «Ладно уж, сорванцы, валяйте оба сразу, только не ссорьтесь!» А жена… я не видел ее больше полугода. Больше полугода. И когда я обниму ее, она опять вся поникнет, ослабеет, как будто у нее совсем нет костей, и только вздохнет еле слышно. «Рихард…»