Петр Великий (Том 1) - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стрелецкие головы вскочили и первые с криком «Великий государь, помилуй!» — грохнулись на колена.
Слова «великий государь», произнесённые узнавшими голос царя Петра, и в пьяных произвели переполох. Что касается до прислуживавших за столом — эти бедные люди просто оцепенели. Приспешник Елизара Демьяныча, Захар, явившийся из балахнинской усадьбы с первым обозом съестного, ставил перед гостями киселёк миндальный с корицей в виде острога с башнями. При громе гневных слов царя Захар своё художественное произведение не успел даже опустить из рук. Он так и замер с ним, занесши блюдо при помощи поварёнка Сеньки над лысиной Елизара Демьяныча, не чуявшего грозы в сладком сне. Дрожание рук у Сеньки и Захара скоро перешло в онемение пальцев, неспособных удержать тяжесть, и блюдо стало клониться набок, но как-то счастливо само опустилось на стол. Только разрушилось кисельное сооружение и залило грудь да нарядный кафтан Амфитриона сладкою вязкою массою.
У проливавшего слезы и у подруги его глаза широко раскрылись при звуках громового упрёка и возгласа: «Помилуй!» А Алёша по неопытности своей скорее с удивлением, чем со страхом, не поднимаясь взглянул на того, кого назвали царём испуганные, просящие пощады стрелецкие головы.
— Что это за парень? — раздался грозный вопрос царя, уже относившийся к Алексею.
— Я-то? — ребячески ответил Балакирев. — Изволишь видеть, с дядюшкой, набольшим здесь, на рубке… дворянин Балакирев.
— Знай же, с кем говоришь! — крикнул на Алексея молодой человек, в это мгновение ставший подле грозного допросчика.
Алексей поднялся с места, как и все прочие, не исключая девок, кроме спавшего Елизара.
— Говори правду, о чём буду спрашивать! — менее грозно молвил государь мальчику, как он понял, меньше всех виноватому.
— Что изволишь, милость твоя… ц-цар-ское велич-че-ство!.. — машинально и робко ответил Алексей, мгновенно отрезвлённый.
— Что вы здесь делаете?
— По наказу думного, Александра Петровича, справляем рубку, а теперя случай выпал… гости.
— Пируете?
— Изволишь видеть сам.
— Простительно было бы, коли б дело справили, и Ивашку Хмельницкого вспомнить… да вы воруете много… казну мою грабите… торгуете лесом, мерзавцы, словно он ваш, из вотчин, а не государственный… Как же смели вы корыстоваться святыней?!
— Государ-р-ское величество, я справляю что следует… дядюшка Елизар прикажет — отпускаю на Воронеж бунты дубовые[234], а воровство ль — того не знаю… А алтыны еженедельно вносим приказчикам Александра Петровича… А от его наказ: эти самые алтыны навёрстывать как знаем… да дядюшка взнёс к его милости шестьдесят рублёв да три рубля ефимчиками необрезными счётом… и воротить своё надоть… Доподлинно это знаю.
— За что шестьдесят три рубля? Это опять новое… Кикин[235], допроси про все… и доведайся… Коли вправду не солгал ты, так и быть, помилую тебя… ради…
— Крайней глупости его, — прибавил бледный молодой человек, выговоривший перед тем Алексею: «Знай, с кем говоришь». — Ему, государь, поучиться бы ещё нужно теперь.
— Какое ученье пойдёт на ум, коли с сударками спознался? — возразил Кикин.
— Сколько тебе лет? — спросил государь.
— Шестнадцатый пошёл, с Алексея Божья человека.
— А давно пьянствуешь?
— Дядюшка велит, что ж… как на службу записался.
— А какой такой дядюшка твой?
— Започивал он теперь, вона…— и перстом указал на спящего Елизара.
— Кто же он такой?
— Елизар Демьянов Червяков, стряпчий, — ответил один из стоявших на коленях стрельцов. — Он взял участок рубки… а мы, государь, стражу посланы содержать, объездом… и сюда заехали по приглашению…
— Одно слово: рука руку моет! — с гневом отозвался государь.
— Помилуй, виноваты! Нельзя нам, беднякам, вывозу остановку чинить… Приказано с билетами пропускать, а билеты Андрей Фомич, приказчик, выдаёт, вот он! — указывал на съёжившегося приказчика. — Нам, хотя бы и подлинно ведали, что на продажу, а не на работы… с ярлыками велено пропускать…
— А донести… почему не донёс?
— Донос мой к самому вору, к Протасьеву, в шатёр придёт… Он тебе, государь, доносчика вором и поставит, скрывая своё воровство!
— Встань!.. Правое слово сказал… За признанье прощаю… Вяжи всех, кроме этого малого… Челядь да девок отпустить… Приказчика и пса старого, вора… допросить и — на осину!.. С другими расправлюсь… Вы двое, Александр Меншиков да Кикин, останьтесь; вдосталь все разберите, как есть… Велик Бог правосудный… Привёл меня с вами на кару ворам бездельным…
— Виниус! Ты скачи сей же ночью на Воронеж, назад и посади за приставов вора Алексашку Протасьева, а нам медлить нечего…
И государь поворотился; приказал светить себе, взяв лучину. В это время какое-то существо, бухнув в ноги государю и всхлипывая, крепко ухватилось за них.
— Говори, что тебе надо? — спросил царь милостиво. Грозен он был, да скороотходчив.
— Прости, государь, боярчонка моего, Алексея Гаврилыча… Вор твой царский, Елизар Червяков, сгубил ребёнка… Маменька плачет, чай: кой месяц здесь держит, ворог, да в винище втравляет… да девок водит… Сам бы младенец не смыслил… Маменьке отдай, государь… была у тебя у самого матушка… Помилуй!..
— Быть по-твоему. Встань, старик. Вези мальца к матери!.. Пусть выкурит дядину злобу, коли сможет… Не хочу брать на совесть вину неразумия. Кикин! Опроси все и отпусти его с этим стариком к матери… Пусть не плачется на меня.
— Один сынок, батюшка!.. неразумен… Слезами обливался я каждодень, глядя, как спаивал старый леший — грабитель… Робенковы, слышь, четьи Протасьеву записал, во взятку, и дьяку такожде… Помилуй!.. Коли воротишь награбленное, женить позволь — исправится!
Царь махнул рукой:
— Вставай! Будет все как сказано… Черкни, Кикин, и это в прибавку… Улики сами собой открываются на казнокрадов проклятых… Корень зла надобно искоренять… Ты, Меншиков, разбери все до тонкости — подьяческие плутни… За приказчика прежде всего принимайся.
И, приходя в обычное спокойствие, молодой государь пошёл с небольшой собравшеюся свитою к выходу из леса, горящая лучина освещала им путь.
Кикин занял за столом место прощённого головы, принявшегося вязать приказчика.
Будущий страдалец за царевича сам был кутила и не последний взяточник, но никогда не терял случая угоститься, тем более на чужой счёт.
— Садись, Александр Данилыч! Добру зачем пропадать даром? И вы, птички залётные, не перечь ни в чём… Мы теперь здесь вольны распоряжаться… И ты, малец, наедайся на дорогу, да будь разговорчивее. Узнаем, что нужно, и без допросов с пристрастием.
Глава II. МОЛЕНО, ХОЛЕНО, ОБЕЗДОЛЕНО!
После обедни Лукерья Демьяновна легла маленько отдохнуть. Она, бедная, ночи напролёт не смыкала глаз в слезах об Алешеньке, увезённом Елизаром Демьянычем на день и как бы сгинувшем вместе с ним. Уж и рассылала нарочных до Нижнего и под самую Рязань, да одну привезли весточку: «Елизар Демьяныч с племянником на службу засланы, а куда — неведомо». Вот и Христов день[236] прошёл, и Фомино воскресенье, и на Радоницу к родителям на погост сходили, и уж согрешила от нестерпимой тоски Лукерья Демьяновна — чарочку выпила за Алешеньку.
«Может, не живо дитя моё?.. С того брат и не пишет… думает, легче матери не знать про потерю… Слез не достанет на век мой оплакать Алешеньку».
Приехала от обедни из монастыря, где панихиду отпела за «напрасною смертью скончавшихся», и словно от сердца отлегло… За обедом попадье Герасимовне, что всюду с помещицей ездит и живмя живёт у ней на сиротстве, поднесла рябиновки и сама испила несколько капель из чарочки по её совету… все, думает, куражней будет.
Отобедали вдвоём и полегли на успокоенье. Только смежила глаза Лукерья Демьяновна, как стала засыпать. Вот сквозь сон слышит, называют её по имени, потом кличут: «Маменька!»
Забилось сильно сердце у помещицы при звуках знакомого, казалось, голоса, и она открыла глаза. Посмотрела вокруг себя: никого нет. Вздохнула тоскливо, обманувшись в ожидании, и постаралась забыться. Сон на этот раз вступил в полные права над помещицею и не выпускал её долго из своих обольстительных объятий, рисуя ей в причудливых узорах несбыточных видений знакомые лица обоих её супругов. Да будет ведомо читателям нашим, что Лукерья Демьяновна пережила два раза улыбавшееся семейное счастье. В первый раз за Антипа Андреевича Скуридина, старца за шестьдесят лет, выдали её всего на пятнадцатом году, и с этим дедом провела она безбурных три лета, ухаживая за немощным, расточавшим ей ласки скорее родственные, чем супружеские. Бессилие в прямом смысле этого слова довело Антипа Андреевича до невозможности повернуть ни ногой, ни рукой и неприметно и для него, и для других прикрыло туманом умственного забвения тлевший огонёк жизни в бездвижном живом трупе. Освобождение от уз телесных этого страдальца было началом весёлых дней для восемнадцатилетней вдовы его, которой по завещанию, написанному на другой день свадьбы, Скуридин отказал все своё движимое и недвижимое. А он был человек не бедный для своего времени и, хотя дослужился всего до стряпчего, владел вотчиною от предков в восемьсот четьи[237] да, кроме угодьев, — ста двадцатью дворами. Божья милосердия, с венцами золотными, целый угол оставил, да монисто зёрна гурмыцкого, женино, в полтретьядцать[238] рублёв, окромя всякого другого богачества. С таким приданым присватался к молодой вдове молодец — картина, ростом девяти вершков — подразумевается сверх двух аршин; глаза насквозь пронизывали; кудри — не надо шёлку чёрного, шемаханского. От роду ему было двадцать лет и три, а на четвёртый перекатило; звался Гаврилом Никитичем из роду Балакиревых. Всяким талантом молодец не обижен, а храбростью преизлиха, паче всего. За то в чигиринском походе турка безжалостный пырнул его навылет рожном каким-то, и зачах Гаврило Никитич. Не помогло лечение знахарское. Настоев тысячи корешков перепил, а только мало-мало отходил к лету, а за осень опять гнуло в крюк. Промаялся так года два, да на самое Благовещенье сбирался в Москву поехать благодаренье принести милостивцам за пожалованье в стряпчие, а вместо этого прихватило накануне, и в праздник Богу душеньку отдал — к обедням, в колокол. Что было с женой, и сказать нельзя: водой трижды отливали. Свекровь уж с отцом духовным уговорили кое-как: жить тебе, мол, нужно для сынка, отцово подобье, для Алешеньки… И скрепилась вдова разумная, возверзив на Создателя печали свои.