Зори над Русью - Михаил Рапов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Долго ты там скрипеть будешь? Готово, что ли? Пиши?
«…Месяца октября 27 дня князь Михайло Александрович Тверской прииде из Литвы со своей и литовской ратями и княгинь Васильеву и Еремееву и бояр их всех поимал во граде Твери и пошел на Кашин. В селе Андреевском послы князя Василия Кашинского встретили князя Михайлу, и тамо господь бог утишил ярость его и милость возложил на сердце его. Мир и любовь сотвори он в том месте с дядею князем Василием Михайловичем Кашинским. И такоже князь Еремей Костянтиныч прииде и взял мир со князем Тверским. И бысть мир и любовь посреди их великия…»
Писец с хрустом сломал перо.
— Ты это что же затеял? — накинулся на него Митяй.
— Перо такого не пишет. Сам подумай, отец Митяй, статочное ли дело так писать. Ну помирились князья, что ж с того? Ребятам ясно: у Твери нет сил на Москву идти, а в Москве, на Орду и Ольгерда оглядываясь, по Твери ударить опасаются, но чтоб любовь меж князьями была великая… — писец только руками развел.
— Пиши, что приказано!
— Ну нет, отец Митяй! Русские летописи я читывал. Нет такого обычая на Руси, чтобы в летопись ложь писать.
Митяй сверкнул на писца гневным взглядом, но тот глаз не опустил, только побледнел. Митяй устало махнул рукой:
— Уходи!
Писец поклонился и вышел. Митяй поднял изломанное перо, долго его затачивал, сопел от усердия, а сам думал про писца: «Дерзок стал. С того самого часа, как я лишнее сболтнул, так у него ни страха, ни смирения. Ладно, дай срок — счеты я с тобой сведу, додерзишься!»
Митяй сел поудобнее, подвинул к себе летопись, и, хотя где–то в глубине души шевелилась мыслишка, что писец по сути дела прав, поп все же обмакнул перо и упрямо вписал в летопись елейные слова о мире и любви княжеской.
Аккуратно отложив перо, Митяй хотел посыпать еще не высохшую надпись песком, но раздумал — песок хоть и сушит, но и смазать им надпись больно просто. Митяй только подул на лист и, дождавшись, когда все высохло, закрыл летопись, зевнул, перекрестил рот. Медленно поднялся с лавки, не то чтобы у попа сил не было, но к важной медлительности он приучил себя уже давно: от людишек так больше почета. Надев добротную шубу, надвинув шапку поглубже, поп дунул на свечу и вышел на крыльцо.
Над Москвой чуть брезжил холодный зимний рассвет. По насту поземка мела сухую снежную пыль. Митяй спускался с крыльца, когда из–за Архангельского собора вынырнул возок, крытый рогожей. Тройка разномастных коней с трудом тащила его.
— Кого это черт несет в такую рань? — пробормотал поп.
Возок тем временем подъехал к крыльцу. Из возка полез человек, укутанный в тяжелый бараний тулуп. Пока человек откидывал стоявший выше головы воротник и отдирал сосульки с усов, Митяй вглядывался в него и глазам своим не верил. В простом мужичьем тулупе стоял перед ним князь Ерема. Заметив попа, он пошел к нему навстречу.
— Ты ли это, князь Еремей Костянтинович? Почто на Москву пожаловал? — приветствовал его Митяй.
Лицо князя покривилось, но улыбки так и не вышло. Шумно вздохнув, он сказал:
— Суди меня как хочешь, отец Митяй, но сложил я с себя крестное целование, [211] данное князю Тверскому, и ныне бежал в Москву. Буду бить челом великому князю Дмитрию Ивановичу, ибо терпеть обиды и насилия князя Михайлы нет больше мочи.
20. ПСКОВИТЯНИН
Еще до заморозков, до желтых листьев вернулся Лука во Псков. Пришел он вместе с новгородскими полками, вел их на рыцарей храбрый муж Захар Давыдович.
Новгородцы ударили с тыла, псковичи сделали вылазку, зажали захватчиков с двух сторон, погнали от Пскова прочь.
Лука, как вошел во Псков, так, не задерживаясь в Кремле, поспешил в Завеличье. Весь посад за рекой Великой лежал одним сплошным пожарищем. Лука все убыстрял шаг, потом побежал. Сердце колотилось в груди, ноги подкашивались, старик задыхался и все же бежал из последних сил. Вот знакомая березка, колодец… Лука стал, не узнавая родного места, не веря своим глазам. Обгорелый пустырь! Печь и та обрушилась!
Долго стоял на пепелище старый мастер, будто окаменел. Слабо моросил дождь. Мелкие капли запутались у него в волосах, покрыв голову будто мельчайшим бисером. Шапку Лука потерял, когда бежал сюда.
Надо было пойти к соседям, расспросить, узнать, но мастер не мог сдвинуться с места. Тяжкое предчувствие навалилось на сердце, сковало.
Соседи сами увидели его. Откуда–то сбоку, из землянки выглянула женщина, узнала: «Он! Сосед!» — вылезла наружу, подошла к нему.
— Ты ли это, дедушка Лука? Здравствуй!
Мастер вздрогнул, оглянулся. Несколько мгновений в глазах у него, кроме тоски, ничего не было, потом зрачки дрогнули, ожили, Лука узнал соседку:
— Здравствуй, Аннушка. Скажи, куда мои подевались?
Соседка, глядя себе под ноги, невнятно забормотала. Лука только и понял одно: «не ведаю».
Он схватил ее за руки:
— Анна, не лги! Скажи правду!
Женщина отстранилась, отступила на шаг.
— Не знаю… — Дальше говорить не смогла, закрыла лицо концом платка, всхлипнула.
По одному подходили знакомцы, соседи, окружали Луку. Мастер дико озирался вокруг, не отвечал на приветствия, не узнавал людей, твердил одно:
— Скажите, скажите, куда мои подевались?
На мастера больно было смотреть, но люди, как сговорились, только головами качали да руками разводили, и все наперебой звали к себе:
— Пойдем. Обогрейся, покушай. Не обессудь, сосед, хоромы наши в земле вырыты, а все теплее, чем на дожде мокнуть. Пойдем.
— Где мои? — вместо ответа спрашивал Лука, и люди опускали глаза. Наконец кто–то не выдержал:
— Он, братцы, так–то и ума решиться может. Лучше сказать…
Лука кинулся к говорившему, и тут сразу раздалось несколько голосов:
— Мужайся, Лука!
— Не ты один терпишь. Горе ныне всенародное.
— Схоронили мы твою старуху. Не поглядели рыцари на ее седины, убили.
— А сын?
Соседи опять замолкли. Вдруг сквозь толпу протискался молодой воин.
— Прости, дедушка Лука, молод я, и вылезать с речами впереди старших мне вроде бы и не пристало, да молчать невмоготу. С сыном твоим плечо к плечу стояли мы на псковских стенах, когда вражья стрела угодила ему в грудь.
— В сердце? — упавшим голосом спросил старик.
Парень вздохнул:
— То–то что нет. Двое суток он мучился, пока богу душу отдал.
Парня дернули сзади за кушак.
— Почто говоришь такое?
— Говорю, как надо, — откликнулся он. — О том, что сын твой помер не сразу, а вдосталь смертной муки хлебнул, не кручинься. Зато довелось ему своими очами видеть, как мы последний приступ отбили и телами рыцарей псковский ров завалили. А до того страшно было! Казалось, не устоять Пскову. Не позволил сын твой унести себя со стены. Ему перечить не стали, думали, все равно жизни ему час остался, а он, не ведаю, какие силы в себе нашел, какой огонь горел в душе его, только до победы дожил, а как отбили приступ, он мне и прошептал: «Ну вот и ладно. Теперь и умереть не страшно». Отошел он тихо, спокойно. Ровно бы и муки его отпустили.