Том 2. Произведения 1902–1906 - Александр Серафимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же?
Несомненно правления обоих обществ, с председателями во главе, торопливо и предупредительно идут по течению. Карты, и больше ничего. Легко, свободно и безопасно. Что ж, быть может, и это заслуга. О, жизнь!..
Человек во фраке*
Трудно представить себе что-нибудь более обманчивое и полное самых вопиющих противоречий, чем некоторые формы труда. Когда вы глядите на заводского рабочего, черного от копоти и дыма, точно обугленного, с измученным лицом, ввалившимися щеками, с глазами, горящими лихорадочно, сжигаемого день и ночь неугасающим огнем, вы видите, что человеку трудно, тяжело, подчас – нестерпимо, так и понимаете это.
Когда вы видите извозчика, мерзнущего на козлах, три четверти своей жизни проводящего под открытым небом, рабочих, мостящих улицу, спящих под дождем на холодных булыжниках, прачку в облаках пара в подземелье, – вы чувствуете, что это тяжко, что люди бьются из-за нищенской платы, из-за черствого куска, так и понимаете это.
Но вот перед вами джентльмен чистой воды, во фраке, чисто выбритый, в белом жилете, в крахмалах, джентльмен, легко и свободно скользящий по паркету или бесшумно ступающий по ковру. Джентльмен окружен «обстановкой»: люстры, мягкая мебель, белоснежные скатерти, серебро, хрусталь. И публика вокруг джентльмена отборная: рантье, крупное чиновничество, миллионеры, купцы, все первогильдейские, – публика, умеющая и слово сказать, и трюфели покушать, и шампанским небрежно зубы пополоскать. И труд джентльмена – не то что камни ворочать или на козлах под дождем сидеть, а легкий и приятный – подать, принять и в рот смотреть, когда пережевывают трюфели. И заработок у джентльмена не то что тридцать, сорок копеек в день, а два, три, а то и четыре и пять рублей в вечер.
Чем не жизнь!
Но вот вы ловите характерное: «Человек!» – слышите столь же характерное: «Чего изволите-с?» Видите это чистовыбритое лицо, то наглое, то льстивое, в зависимости от того, кто к нему обращается, чувствуете под этим фраком, белым жилетом, блестящей манишкой грязное белье, давно не мытое, измученное, испитое тело, чувствуете в этом теле такую же испитую, измученную, пропитанную рабскими чувствами душу. Эти рубли, трехрублевки достаются дорогой ценой попрания человеческой личности и достоинства. За эти рубли надо вести бессмысленную жизнь, ночь превращать в день, день – в ночь, надо готовиться к бесприютной, одинокой, разбитой старости в такие годы, когда другие работают в цвете лет, и неизгладимая печать ложится на ни в чем не повинного «человека».
Все это мы знаем, но ко всему этому мы привыкли, как привыкли в жизни ко всему острому, жесткому и несправедливому, и нужен какой-нибудь экстраординарный случай, чтобы выбить нас из спокойно-равнодушной привычки и чтоб мы вспомнили о «человеке».
Ресторатор Милль сбежал, забрав залоги всех своих «человеков». Просто ресторатор Милль ограбил, пустил по миру несколько десятков работников, слишком дорогой ценой, ценой своего здоровья, ценой своей личности сколотивших себе гроши про черный день. Ресторатор Милль сделал то, что делают всегда и везде разные рестораторы, содержатели гостиниц и т. п. Сплошь и рядом аферисты приступают к делу, не имея за душой ни гроша. Они набирают возможно больше служащих, берут возможно крупные залоги – составляется кругленькая сумма. На эти деньги накупается посуда, мебель, нанимается помещение, – а это в свою очередь открывает кредит, и ресторан готов. Конечно, «человеки» постоянно под обухом: ежеминутно предприятие может лопнуть, и они теряют последние гроши.
С этим, конечно, необходимо бороться, и московское общество взаимопомощи официантов намерено ходатайствовать перед кем полагается о том, чтоб залоги служащих ни в коем случае не пускались хозяевами в оборот, а сдавались на хранение в казначейство.
Правильно. Но думается, что залоги-то наименее значительная часть тяжести официантской жизни. Ведь если залоги и не будут разворовываться, тягость этой жизни и унизительность обстановки труда по-прежнему останутся. По-прежнему надо с рабским, льстивым лицом глядеть в рот жующему гурману в ожидании подачки, по-прежнему, раздраженные атмосферой, насыщенной спиртом, будут по углам допивать остатки в рюмках, а по закрытии ресторана – пропивать по трущобным трактирам трудовые гроши. Весь трагизм официанта в том, что он – «человек», а не просто – человек, и вот сюда-то и должны быть направлены все усилия молодого общества. Поднять личность, внушить официанту уважение к себе, заставить его уважать человеческое достоинство и в себе и в других людях – вот задача.
Малолетние бродяги*
По Театральной площади, тяжело ступая, равнодушно шли спереди и сзади конвойные солдаты, поблескивая на солнце сталью обнаженных шашек. Между ними, в серых арестантских халатах, с отпечатком на серых лицах пребывания в тюрьме, шли две женщины. Крепко держась за них ручонками, торопливо семенил крохотными скользящими и выворачивающимися на неровном булыжнике мостовой ножонками крохотный мальчуган с прелестным, но очень бледным личиком, с ясными большими наивными глазками, которые он то подымал и глядел на сверкающую колеблющуюся сталь, то опускал и напряженно следил за маленькими измучившимися ножонками. Конвойные шли крупным солдатским шагом, женщины торопливо поспевали, и мальчуган напрягал все свои детские силы, крепко держась за руки женщины. Ему было очень трудно. Ему не было и шести лет.
Это была до того необычайная группа, что прохожие останавливались, и у многих при виде этой изнемогающей крошки невольно выступали на глазах слезы. Отчего его не везут или не несут? Какое тяжкое, не прощаемое людьми преступление он совершил? Очевидно, они шли в Кремль, в окружной суд. Если это из Бутырок, так ведь несчастному мальчугану пришлось сделать немалый конец.
Эти вопросы шевелились в голове у всех, встречавших мальчугана, и их легко было разрешить, дойдя до окружного суда, наведя справки, и, быть может, можно было бы что-нибудь сделать для мальчика. Может быть, возможно было поместить в приют для детей заключенных, да мало ли что можно было сделать для ребенка!
Но… у каждого было свое дело, свой дом, свои собственные дети, прислуга, заботы, нужда, горе. Было тепло, слезы высохли, а конвойные с арестантками и с арестантом потерялись за углом, и опять на Театральной площади ехали извозчики, звонили конки, и каждый шел по своему делу, не останавливаясь, не отвлекаясь посторонним.
Обывателя хватает только на то, чтобы прослезиться, но от этих быстро высыхающих слез множеству заброшенных детишек ни капли не легче. Хитров рынок является центральным пунктом, куда стекаются дети-бродяги. Десяти-тринадцатилетние дети бегут сюда из мастерских, из лавок, из трактиров, куда они запроданы из деревни родителями, где их нещадно бьют и истязают. Встречаются и восьмилетние. На Хитровке дети ведут совершенно самостоятельную жизнь, пьянствуют, играют в карты, развратничают.
Делается ли что-нибудь для них? Обыватель при случае умеет горько прослезиться. Впрочем, нет. Он вовсе не так черств: хитровские дети зарабатывают нищенством от шестидесяти копеек до полутора рублей в день. Стало быть, им подают, – стало быть, средства находятся. Но если бы сердобольный обыватель заглянул на Хитровку, если бы он видел, какое чудесное употребление делают из его денежной помощи, как валяются мальчуганы пьяными на его деньги, как они отлично проводят время по трущобам с женщинами известного сорта, – стыд, жгучий стыд охватил бы его за его бессмысленную, ненужную и жестокую сердобольность.
На эти шесть гривен – полтора рубля в день кое-что можно сделать для ребенка. Только для этого нужно приложить усилия, нужно потратить труд, время, нужно создать известную обстановку для ребенка, нужно заботиться о нем, нужно вывести его в жизнь. Это возможно только при широкой организации деятельных обществ.
Все это так, но все это – волокита, беспокойство. А то – прослезился, сунул полтора целковых в руку ребенка, и пусть себе идет в кабак. Ясно, просто, без хлопот – и… душеспасительно.
Золотушные, малокровные*
Весна обманула. Поражающе рано сбежал снег, пришли теплые южные дни, развернулась зелень, временами стоял почти летний зной, и изумленный обыватель опасливо себя ощупывал: не пред добром это. Но природа не терпит нарушения равновесия, и холода и дожди торопливо и с успехом стали нагонять потеряное.
Впрочем, так или иначе равновесие будет восстановлено, время возьмет свое, и, как птицы в перелет, «вся Москва» потянется из душных, пыльных улиц на курорты ли, в деревню ли, на дачи ли, только вон из этих душных, горячих стен.