Трансвааль, Трансвааль - Иван Гаврилович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За большим каменным одинцом «Кобылья голова», который делил реку на фарватер и Пенный омут, они бережно опустили его к подножью серебристых косматых ветл Три Сестры: Вера-Надежда-Любовь, росших над тихой заводью, заколдованной темной вьюрастой круженью на средине, а у берега испятнанной зелеными ладошками белых и желтых купав. И там под ветлами, едва коснувшись лопатками отчей земли, ему сразу припомнилось все вживе, что за давностью времени казалось однажды приснившимся.
…Это случилось с ним в один из теплых вечеров, густо настоянных на медвяной цветени лугового разнотравья, когда он, молодой садовод, ухайдакавшись за день в колхозном саду, сбежал к ветлам-сестрам, где по обыкновению вечером купался нагишом в облюбованной им заветной заводи. Быстро сбросив с себя одежду на траву, он по набитой им же тропке, в прискок, юркнул в прогал ивняка, чтобы с разбегу бухнуться в воду. Выскочив на песчаную плотную мокрядину, он оторопело охнув, попятился, стыдливо прикрываясь ладошками. Перед ним, под самым берегом, нежилась в парной воде… русалка с венком из белых лилий на голове. А свой лик и постав приняла подобие новинской крутобокой Молодой Лешачихи. И голос был ее – грудной, со смешинкой.
– Не боись, Мичурин, лезь в воду, не защекочу тебя.
Легко сказать «не боись», если заводь у «Трех Сестер» не близкая от деревни. Да и вечерняя река – один на один – всегда пугает человека своей потаенностью. А тут еще и раскосмаченная русалка… Что из того, если она и походила на новинскую чертиху кудрявую? Ясное дело – морока… У парня и волосы встали дыбом. А когда лыбившаяся русалка с шумом вскинулась из вспененной ею воды, он и вовсе струхнул, рванул наутек на кряж. Но разве убежишь от нечистой силы? Это равно как во сне удирать от голой одуревшей девки: бежишь и ноги подкашиваются. Хочешь крикнуть, нету голоса, будто кто надавил коленом на горло.
Так это ж во сне. А наяву-то голые девки еще страшнее, так как в нужную минуту у парня не отрастают крылья, чтобы воспарить высоко над убережьем и думать: «Я – расту! Рас-ту-у…»
Она догнала его уже в приречной лощине, окруженной раскидистыми черемухами, и с хохотом, будто перекатывая во рту смешную горошину, повалила в голубую разнозвонницу луговых колокольчиков, орошенных мириадным стрекотом вечерних чиркунов. Потом рывком развернула его на спину, лицом к себе, и навалилась на него своей какой-то невесомой, присадчивой, как печная сажа, которую ни стряхнуть, ни оттереть, пока сама не опадет, вожделенной плотью, усыпанной бисеринами речной воды. И жарко задышала ему в лицо:
– Будешь теперь знать, как подглядывать за русалками в Реке, будешь! Вот возьму и зацелую досмерти!
Хохочет, а сама для пущей острастки, знай жмется к нему своими полными грудями, норовя коснуться его увертливых губ, будто плюшевыми пуговками.
Ему казалось, что с ним играется не русалка, а шалая медведица. Помня из сказок своей бабки, Груши, что косолапые не едят мертвятину, он притворился, будто бы умер. Но шалая медведица и не думала отступиться. Она тормошила его, обнюхивала, ластилась, благостно урча над ним все тем же грудным голосом:
– Как солнцем-то ты пропах, Ионка, аж блазнит!
И тут над ним заплескались опрокинутые вьюрастые омуты Лешачихиных глаз, пугая своей кромешной бездной. «Вот и пойми, где сейчас земля, а где небо… куда растут корнями черемухи?» – подумал он, возносясь куда-то в выси Господни. И летел легкой пушинкой, пока кто-то или что-то не сурыхнуло его вниз…
Но что за чудеса! Он не провалился в тартарары, а оставался лежать все на той же грешной земле, среди привялых от дневного зноя луговых колокольчиков, орошенных стрекотом неугомонных вечерних чиркунов, сквозь который слыша все тот же ласкающий шепот раскосмаченной русалки в облике новинской молодой Лешачихи:
– Ох, и наказаковалась я, Ионушка, аж самой не верится…
– А ты, что и вправду – русалка? – только бы не молчать, брякнул молодой садовод, замороченный не случавшейся доселе небылью, которая иногда приключалась с ним в сладостных снах.
– Какой же ты еще дурачок-то, Мичурин! – слышал он грудной рассыпчатый смех. – Русалки ж холодные, как лягухи, а я… Я не могу унять в себе жар даже в нашей родниковой Реке.
Потом она медленно уходила от него, а ему казалось, будто бы размывался редкостный чудесный сон. Пропуская через себя в межножье рядок луговых колокольчиков, который причудливо вился позади ее живых округлостей голубым бурунчиком, она походила на уплывающую шуструю утицу.
Он смотрел ей вслед, и ему хотелось вскочить на ноги, догнать и теперь уже самому повалить ее в голубую разнозвонницу, до бесконечности ласкать-тормошить и говорить разные глупости… Но на него навалилась какая-то неведомая ему сладостная истома, хмельно кружа голову.
А она, словно бы почувствовав на расстоянии его взгляд, круто обернулась, как девственница, стыдливо прикрываясь ладошками, одну держа на нагом теле выше, другую ниже. И сокровенно спросила:
– Сознайся, Иона, я была у тебя первенькой, да?
И отчаянно, игриво качнув окатыми бедрами, она тут же, скоком, сгинула с глаз за лохматым кустом калины в белесых зонтиках завязей, где будто бы крылами захлопала ладошами по голым, упругим бедрам.
…Прошли годы, когда и сама встреча-то с «русалкой» у заводи «Три Сестры: Вера-Любовь-Надежды» уже давно размылась временем, и вдруг его любимый сродник заводит с ним задушевный разговор о каком-то Шурке-Мичурине…
– «Выходит, что с ночного пожара молодой Лешачихи я нес тогда на руках не просто гулькающего карапуза, а сына своего. А потом, в тот же отпуск, еще и сруб срубил на бедность доярке, а вышло опять же, сыну своему», – удрученно размышлял рыбарь, лежа на горячем песке…
– Вот кино-то! – выдохнул гость, снова бодро садясь на песке, как «Ванька-Встанька».
– Да уж, чуднее не придумаешь! – как бы подслушивая покаяния племяша, буркнул в полудреме Данила Ионыч.
Гость, чтобы закончить разговор, резво вскочил на ноги, рванул к реке, где на мелководье, поднимая каскад радужных брызг над головой, с разбегу бухнулся в стремину солнечных зайчиков и давай ходить колесом, взбучивая воду. Будто пудовый шереспер с какой-то рыбьей радости варил пиво на престольный яблочный Спас. А вернувшись к «скатерти-самобранке», он, приметив в ногах шлифованный камушек-бляшку, поднял ее и с мальчишьей удалью «спек» по глади размоины чертову дюжину прыгучих «блинов». Плясовито прошелся колесом вокруг приречного гостевого становища, умудряясь поочередно прихлопывать ладошками себе по груди и шее. При этом еще успел нарочито обыденно спросить:
– А Шурка-то сейчас где?
– Где ж ему быть, как не под крылом своей матки? – с готовностью к большому разговору с блудным крестником дядя самолично налил себе





