Я, Богдан (Исповедь во славе) - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От "лоз истинных" вместе с отцами вкусили славно, потом отвезли меня в санях архимандрита в замок, где мне выделен был дом воеводский, - пан воевода киевский Тышкевич сбежал куда-то вместе со своим приятелем Вишневецким, и метались летом, зверствуя, на Подолии, пока не пришлось им дать дёру из-под Пилявцев. Оставил пан Тышкевич подвалы, полные мальвазии, вин венгерских, горилок всяких, медов настоянных. Демко носил мне пробовать, войт киевский приглашал осмотреть замок и весь Киев, я ходил, смотрел, за мной двигались толпы, кричали "слава" и "виват", с высоких замковых стен виден был замерзший Днепр, и в морозной мгле угадывалась между темными борами Десна, мир открывался с киевской горы такой широкий и далекий, что сердце поневоле сжималось от собственной малости и одиночества, тоска на меня нашла страшная, такая невыносимая, что я два дня не показывался из своих покоев, пробовал вина пана Тышкевича, играл на своей старенькой кобзе, пел свои думы - то грустные, то веселые:
А iз низу хмаря сягала,
Що воронiв ключа налiтала,
По Вкраїнi тумани клала,
А Україна сумувала,
Ой вона ж тодi сумувала
Свого гетьмана оплакала.
Тодi буйнi вiтри завивали:
- Де ж ви нашого гетьмана сподiвали?
Тодi кречети налiтали:
- Де ж ви нашого гетьмана жалкували?
Тодi орли загомонiли:
- Де ж ви нашого гетьмана схоронили?
Тодi жайворонки повилися:
- Де жи ви з нашим гетьманом простилися?
* * *
Ой мати, козак у хатi,
Пустує, жартує, не дає, спати!
- Гей, доню, доню, не будь дурною,
Бий його, голубко, хоч кочергою.
- Боюся, мати, щоб не плакати,
Ой звели ж, матiнко, поцiлувати!
Потом пошел я в замковую церковь святого Николая, долго лежал перед образами, плакал и молился, тяжело у меня было на душе, и гневался неизвестно и на кого, наверное, прежде всего на самого себя.
Почему так поздно приехал в Киев? И почему сделал своей столицей Чигирин, а не Киев? Когда-то король Баторий спихнул казаков в сельцо Трахтемировское, сделав его их столицей. Сделано это было насильно, а я добровольно ограничился Чигирином. Никто не мог этого истолковать, боялись спрашивать меня, а если бы и спросили, что бы я ответил? Украина без Киева? Украина с одним лишь Чигирином? Не глупость ли?
Почему сел я в Чигирине? Родовое гнездо? Но что такое род, когда речь идет о целой земле? Непременно надо было ехать в Киев! Среди соборов, архиерейских палат, древностей и святынь. Но знал, что в Киеве легко успокоиться, зазолотиться и погубить все дело. А в Чигирине - будто птица на гибкой ветке: не засидишься, сдует ветер, полетишь дальше, потому что надо лететь, надо лететь.
Земля казацкая, воля для которой начиналась под Желтыми Водами, - это села и хутора, местечки и пасеки, хаты и шалаши. А где дворцы, церкви, школы? Ни одно государство не может обойтись без дворцов и соборов. Народ вкладывал в эти сооружения не только свой пот, но и горение душ, и стоят эти здания будто залог его вечного существования и величания перед миром и вечностью. Есть жизнь и вечность, мир богов и мир смертных, все остальное прах. Дух должен иметь форму святости. Магические места в сочетании с повседневной жизнью. Недаром ведь назван Киев святой Софией степей.
Так почему же я не сел в Киеве?
Я думал: Чигирин - это много протоптанных в снегу тропинок. Можно бы добавить: тропинок, которые приводят тебя туда, куда ты хотел прийти. Из Чигирина тропинки пролегают на все четыре стороны. А куда ведут тропинки из Киева? Только туда, только в Киев.
Я думал: в Чигирине меня будут охранять орлы. А в Киеве?
В Чигирине нет неизвестных, там только гетманская свита, дворовые, челядинцы, слуги, слава, блеск. А в Киеве - тысячи чужих, и все жаждут власти: митрополит, воевода, иереи, мещане.
Еще я думал: Чигирин я наполню собой. Киев - ничей. В Киев идут на поклон, а не жить. Живут в Киеве люди загадочные и несуетные. Кто любит движение, передвижки, тот здесь не усидит. Жить в Киеве - великое счастье, угрожающее отупением чувств, равнодушием ко всему, что вне этого города. Киев не принимает никого постороннего. Его краса замкнута, как внутренний простор Софии, она украшена раз и навсегда - навеки. Киев должен был быть вне меня, ибо был надо мною. Тысячелетия смотрели на меня недремно, сурово, выжидающе, и на их вершине сверкал этот вечный праславянский град. Мог ли я осмелиться сесть в нем? Попрать святыню - утратить святости не только в стране, но и в душах. А руины душ страшнее руин в селах и городах.
Я позвал Демка, велел готовить сотню казаков для сопровождения, желая проехать по Киеву. Не хотел никого постороннего, отказался от услуг войта и его писарей, радовался, что нет возле меня назойливого Выговского и никто мне не надоедает, никто не лезет на глаза, не мешает стать вплотную, с глазу на глаз, с этим таинственным городом.
Я не знал, куда ведут улицы, где стоят дома, где живут люди, чувствовал только настроение Киева, улавливал его жадно и покорно, а оно было неуловимым, страшным и великим, и дух возносился над этим вечным городом бессмертный, могучий, чистый и просветленный, вопреки мраку зловещих дьявольских сил разрушения.
Он был сожжен Батыем, потом медленно поднимался из руин почти три века, и снова сжег его татарский хан Менгли-Гирей почти двести лет назад, и уже казалось, что Киев умрет навеки; на пограничной земле начали сосредоточиваться первые казаки, восстановлены на старых городищах или заложены новые города; Корсунь над Росью, Лубны над Сулою, Чигирин над Тясьмином, Кременчуг над Днепром, жизнь подвинулась туда, а здесь было запустение и развалины, и даже украшение Киева - Софийский собор, уцелевший при Батые, доживал последние годы. Киевский бискуп католический Верещинский писал в 1595 году про Софию: храм сей не только осквернен скотиной, конями, псами и свиньями, которые в нем бродят, но и лишен в значительной мере церковных украшений, уничтоженных дождями. На крыше растет трава и даже деревья. Стены разрушаются. Собор со всех сторон зажимают земли митрополитские, архимандритские, игуменские, монашеские, поповские. В шинках киевских потчуют таким пивом, что, если бы козе налили в горло, она не дождалась бы и третьего дня, а мед, за который берут в тринадцать раз дороже, называют тройником, а им разве лишь людей травить, а не подкреплять, потому что он такой сладкий, как горилка из иссопа.
Униаты еще больше разрушили Софию и довели до упадка Киев. Мещане киевские в письме к гетману и Войску Запорожскому в 1621 году писали: "Церковь Софийскую как ободрал пан Садковский, то надобно напомнить ему, чтобы накрыл хотя бы соломой, чтобы ей гнить не давал, олово ободрал и продал и щепой накрыл нарочно, чтобы все обрушилось, как и другие стены повалились, богатствами церковными пользуются, а церковь, гния, пустует..."
После униатов в соборе никаких охендозтв не было, как книг, так и никаких апаратов не находилось, только голая стена и алтари, заваленные руинами. Митрополит Петр Могила в челобитной царю Михаилу Федоровичу в 1640-м уведомлял, что, отобрав "от волкохищных рук униатов церковь соборную премудрости божия в Киеве в разрушенном виде, он по силе своей об устроении разоренных в ней зданий и внутреннем украшении и днем и ночию печалуется и труждается".
Тринадцать лет восстанавливал Петр Могила Софию. А было это такое время, когда православные священники в Киеве со своим митрополитом, исповедавшись, только и ждали, что вот начнет шляхта набивать ими желудки днепровских осетров или же одного огнем, а другого мечом отправлять на тот свет.
Полгода не дожил Петр Могила до Желтых Вод. Неизвестно, как бы он приветствовал мои виктории, - ведь был родичем Вишневецкого, происходил из магнатского рода, никогда не жаловал ни казачества, ни бедноты. Мы разминулись с ним при жизни, но встретиться должны были в общем великом деле освобождения народа своего из темноты, невежества и неграмотности. Скрипта ферунт аннос - письменностью мир стоит.
Я поехал на Подол, чтобы увидеть основанную Могилой коллегию, взятую когда-то казачеством под свою защиту и опеку. Сказано о моем прибытии ректору коллегии, украинскому Аристотелю - Иннокентию Гизелю, он вышел навстречу мне, приветствовал длинной латинской речью, я поблагодарил и, попросив бумаги и приспособлений для письма, сразу же написал тезисы для диспута о свободе и собственноручно прикрепил их к воротам коллегии. Вызывал на диспут Адама Киселя, хотя и знал, что он далеко отсюда и прибыть сюда еще долго не сможет, а если и прибудет, то еще неизвестно, впустят ли его киевляне в свой город, поэтому начал смотреть, кого бы из моих казаков переодеть в Киселя и поставить своим оппонентом. Однако не оказалось ни одного казака такого узкоплечего, как пан сенатор, поэтому я позвал своего Иванца Брюховецкого и велел ему оппонировать против меня прямо здесь на снегу перед воротами Могилянской коллегии, в присутствии учеников и киевлян, собравшихся на это зрелище.