Атлантида - Герхарт Гауптман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не стал приглушать голоса, уверяя принцессу, что не только безмерно рад ее визиту, но даже ожидал, вернее, предчувствовал его. Ведь всегда ждешь чего-нибудь удивительного, хотя, собственно, он не видит ничего особенно удивительного в том, что кто-то, найдя дверь дома запертой, влезает по шпалерам в окно. Что касается его самого, добавил Эразм, то ничто не могло быть для него более желанным, ибо на душе у него было довольно скверно. А теперь ему стало вдруг очень хорошо, что и служит свидетельством того, что принцесса, как видно, догадалась о его настроении. И явилась к нему избавительницей. Сказано все это было без тени сентиментальности, тем ненарочитым тоном, каким обычно говорят с доброй приятельницей, — более того, в словах молодого человека было заключено и немало правды.
Восемнадцатилетняя принцесса дымила, как паровоз. Она заглатывала сигаретный дым, выдыхая его через нос или пуская изо рта кольцами. Ее ничуть не заботило, сколь мало отвечало это античной красоте ее облика. Ее манера держаться менялась в зависимости от трех разных настроений. В одном она оставалась лишь наблюдательницей. Ноздри раздувались тогда особенно заметно и выкуривалось самое большое количество сигарет. В другом настроении все определялось молчаливым вопросом, ответ на который выслушивался молча и так же молча обдумывался. В третьем — принцессу одолевал неудержимый и, казалось бы, беспричинный смех. Лицо ее кривилось от еле сдерживаемого хохота, и тогда не трудно было понять, на какие необузданные, ребяческие выходки она способна.
Именно это последнее настроение владело ею, когда, упав в солидное, уютное кресло покойного смотрителя и заставив Эразма отодвинуться поближе к лампе, она приступила к беседе.
— А вы не кажетесь смешным самому себе в подобном окружении? — спросила она с гримаской на лице, выражавшей безудержное веселье.
Однако Эразм не понял, а может, просто не пожелал поверить в то, что принцесса видит в его доблестной, волнующей деятельности всего лишь фарс. Заметив его замешательство, Дитта снизошла до объяснений, весьма недвусмысленно охарактеризовав придворное общество Граница как кучку вырождающихся дегенератов. Исключение она делала только для самого князя.
Эразм предпочитал не поддакивать ей.
— Вы даже не подозреваете всей ограниченности этих людишек, — заявила она. — Мало того, что они ничего не знают ни о Боге, ни о жизни. Они ничего не смыслят и в собственных делах. Другие люди держат в своих руках бразды правления, им же остается только защищаться от ударов и хоть как-то парировать их. Не подумайте только, будто у меня дома — я ведь тоже принадлежу к княжескому дому — дела обстоят иначе.
Эразму не нравилось то, как юная дама отзывалась о владельцах границкого замка, у которых гостила.
— Я не могу ни верить вашим словам, ни сомневаться в их искренности, ваша светлость, — холодно сказал он. — Я привык — ибо полагаю это самым верным — выносить суждение о людях, исходя из собственных впечатлений. И вы, ваша светлость, должны понять, что мои впечатления от Граница рождают во мне прежде всего чувство благодарности.
— Ну и напрасно, — возразила принцесса. — Вы и только вы один, — продолжала она после короткого обмена репликами, — являетесь здесь стороной дающей. И благодарность следовало бы испытывать не вам, а стороне противоположной. — И тут же добавила: — Только не советую вам питать по этому поводу особых надежд.
— А не слишком ли вы строго судите? У меня, позволю себе заметить, сохранились весьма старомодные понятия о князьях и княжеских дворах.
— Так постарайтесь поскорее от них избавиться! — воскликнула она. — Того, о чем пишут в книгах, не существует. Вам предоставили тут некоторую свободу действий просто потому, что ваши занятия кажутся им безобидной причудой и, кроме того, могут немного развеять донимающую их чудовищную скуку. Вас здесь не поймут, никогда и ни в малейшей степени! Гамлет, Шекспир, актер или поэт, скотник или бродяга для этих людей — все одно.
— И все же, принцесса, — возразил Эразм, — я поневоле задаюсь вопросом, отчего именно вы, представительница своего сословия, судите его столь беспощадно?
— На то есть причины! — отрезала она. И пока она произносила эти четыре слова, лицо ее застыло, обратившись в прекрасную, но злобную и жестокую маску.
— Я пришла к вам, — внешне невозмутимо продолжила она, стряхивая пепел, — потому, что мне некому выговориться. Если верить тому, что я слышала от вас самого и от многих других, вы придерживаетесь весьма определенных воззрений, которые кажутся здесь кое-кому опасными. Во всяком случае, я слышала, как это чудовище обер-гофмейстер Буртье распинался об этом перед нашим добрейшим Алоизием (она имела в виду князя). Но, к счастью, наш славный Алоизий отнюдь не глуп. «Ну, ну? — спросил он. — Итак, вы изволите полагать, что этот паренек, когда я, к примеру, усну в саду — «Идет молва, что я, уснув в саду, ужален был змеей; так ухо Дании поддельной басней о моей кончине обмануто…» Итак, вы полагаете, что, пока я буду спать, этот паренек накапает мне в ухо белену или же подложит под мое кресло-коляску бомбу?» А когда обер-гофмейстер промямлил: «Ну, такого, пожалуй, не случится», князь воскликнул: «А тогда пусть себе имеет такие воззрения, какие ему нравятся. Я вовсе не склонен воображать, будто мы, князья, представляем собой самые совершенные человеческие экземпляры!»
Оба весело расхохотались.
А потом, отхлебнув из рюмки глоток ликера, Эразм проговорил:
— Эта мысль меня заинтересовала. С вашего милостивого позволения, принцесса, я еще вернусь к ней.
— Разумеется, мы еще вернемся к ней. Иначе чего ради я лезла сегодня к вам в окно? Но для начала вы должны понять, — продолжала она, — что придворный мир мне отвратителен и ненавистен, несмотря на мое происхождение или, вернее сказать, как раз благодаря ему. А вы и в самом деле, как поговаривают тут, революционер? Если да, то вы найдете во мне еще большего революционера.
Сколь ни молод был Эразм, он уже достаточно разбирался в людях, чтобы расценить подобное признание не иначе как просто княжескую причуду. Прекрасное, горделивое создание, стоявшее, в силу своей принадлежности к правящему дому, выше любых партий и любых законов, даже не догадывалось о тех роковых последствиях, которые навлекло бы на обыкновенного смертного столь откровенное высказывание. К тому же осуждение придворного общества, исходящее из недр самого этого общества, было, как доказывал то пример принцессы Мафальды, не более чем модой.
А потому он сказал:
— Ваша светлость, вы пугаете меня! Ведь ежели господин обер-гофмейстер возымел подозрение, будто я революционер, то он, разумеется, не мог удержаться и не высказать его и всем придворным. Но в таком случае он просто-напросто клеветник. Но ежели вы все-таки почему-то поверили этому клеветнику, то мне хотелось бы надеяться, что мои искренние возражения убедят вас в обратном.
— Но вы же мыслите! Вы высказываете свои собственные суждения! А кто так поступает да к тому же пишет книги, для них уже революционер. Одного этого довольно, чтобы прослыть революционером, даже если таковым не являешься.
В полях за садом безудержно распевали птицы.
— Если вам не будет скучно, я расскажу кое-что о своей жизни, — сказала принцесса. — И тогда, быть может, вы поймете, почему я навсегда порвала со всем этим раззолоченным убожеством, с этой чванливой, высокомерной косностью.
Но Эразм все еще пережевывал слово «революционер».
— Выходит, мышление и сочинительство делают человека революционером? Ну что ж, тогда это определение годится и для меня. Но в таком случае и принц Датский, вот уже четыре недели кряду не оставляющий меня, тоже революционер. И если это судьба — быть таким революционером, каким был Гамлет, то я готов принять ее, пусть даже мне придется расплачиваться за это Сибирью или виселицей.
— Вы, конечно, знаете нашу резиденцию, — не вникая в суть его рассуждений, продолжала занятая своими мыслями принцесса. — Она побольше здешней, ведь в наших землях около миллиона жителей. Я росла среди камергеров, камер-юнкеров, придворных дам, пажей — словом, среди всевозможных придворных льстецов. Моих братьев воспитывали гувернеры и бесчисленные надсмотрщики в образе шталмейстеров, учителей фехтования, унтер-офицеров и тому подобных людишек. От них немало натерпелась и я. Особенно страдал весь двор, в том числе и мои родители, от нашего обер-гофмаршала. Настоящим властелином в замке был именно он, от него зависело все, спорить с ним не смел никто, даже мои родители не решались рта раскрыть.
Детство мое было сущим адом. Учителя и гувернантки забивали мне голову всяким мусором и вздором, да еще с таким видом, точно на них возложена тяжкая обязанность покарать опасного преступника. С утра до ночи я была отдана во власть гнуснейших субъектов как высокого, так и низкого ранга. Это называлось «быть под присмотром». Лет с четырнадцати меня целыми днями погоняли, словно лошадь. Чертовы гувернантки измывались надо мной, как хотели, лишив меня даже возможности пожаловаться матери. Наказывали меня жестоко: как-то раз, когда я при втором или третьем окрике не вскочила с места, гувернантка раздела меня и исхлестала вымоченной в воде кожаной плеткой. И лишь когда мне все-таки удалось показать свои синяки матери, в моей жизни наступило некоторое облегчение.