Собрание сочинений в 5 томах. Том 5 - Семен Бабаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не поучай, не трави душу…
— Хорошо, не буду. — Евдоким надел чобуры, поднялся, прошелся по комнате. — Помню, ты говорил мне, что у тебя кончилось горючее, дескать, бак пустой… А что у тебя зараз в кармане? Припас горючее?
— Без горючего к тебе и приходить нечего. — Никита вынул из кармана бутылку, заметив, как у Евдокима повеселели запрятанные в косматых бровях глаза. — Закуска найдется?
— Отыщется! — весело ответил Евдоким. — В наличии имеются сало, соленые огурцы, квашеная капуста. Закуска что надо! Моя Варюха молодчина, соленья припасла в зиму. — Евдоким усмехнулся в бороду, очевидно, вспомнил что-то веселое. — Насчет того, что в пустом баке не осталось горючего, это ты здорово придумал. Было горючее и кончилось — все, слезай, приехали. И так как по профессии ты шофер, то пустой, без горючего, бак — это сильно доходчиво и каждому понятно, А что же со мной произошло? Я же не шофер?
— Не разглагольствуй, а подавай закуску, — сердито сказал Никита. — Нечего байки заводить, сам же говоришь, что мы с тобой зараз равные.
Евдоким умолк и покорно занялся приготовлением закуски. На столе рядом с бутылкой и стаканами вмиг появились сало, капуста, огурцы, головка лука, соль. Никита налил по полстакана водки, дядя и племянник чокнулись, выпили «по начальной», закусили, и между ними сразу же начался тот оживленный разговор, который они за рюмкой водки заводили не первый раз и который почему-то то злил, то вдруг радовал Никиту. Злила самонадеянность Евдокима, его желание поучать и выказывать свое удовольствие тем, что теперь они как бы поменялись ролями. В такие минуты Никите хотелось встать, ударить со злости кулаком по столу и уйти, чтобы уже никогда здесь на появляться. Не нравилось Никите и то, что Евдоким, щуря укрытые клочковатыми бровями, по-кошачьи блестевшие глаза, усмехался ехидно и к делу и не к делу повторял: «Ну что, племяш, сбылось мое предсказание? Теперь-то ты, Никитушка, пребываешь в моей шкуре, и никто не может вникнуть в мои слова и понять их так, как вникаешь и понимаешь ты». Радовало же Никиту то, что только этот бородатый и с виду суровый старик мог, как казалось, понять и оценить то горе и те сердечные страдания, которые Никита пережил, и в такие минуты он считал, что лучшего собеседника, с кем можно было бы отвести душу, не отыскать во всей Холмогорской. И то, что Евдоким, хотя и с ехидцей, вспоминал сказанное Никитой о пустом, без горючего, баке, и вспоминал к делу, желая глубже понять иносказательный смысл этих слов, тоже нравилось Никите.
— Ну, Никита Андреевич, теперича давай выпьем за наше с тобой житейское равенство, — наливая в стаканы водку, торжественно проговорил Евдоким. — И так как наше понимание текущей жизни стало общим и оно, это наше понимание, не только подравняло нас, а и сблизило, сроднило, то мы смело можем…
— Что смело? Что можем? — перебил Никита, сузив острые и злые глаза. — Перестань болтать ерунду, черт! Какое такое равенство? Что выдумал? Нету между нами равенства!
— А ить это точно, равными мы стали… и ты, ты не кипятись.
— Я спокойно спрашиваю: чего ради прилаживаешься ко мне? Чего приравниваешься?
— Ить так получается. Не сам я приближаюсь к тебе, а обстоятельства…
— Нету никаких обстоятельств и придуманное тобою равенство выбрось из головы и забудь.
— Так неможно ни выбросить, ни забыть, потому как судьбина у нас зараз одинаковая, — стоял на своем Евдоким. — Ты погляди на нашу реальность: у тебя ничего нету, а у меня и вовсе пусто. Яко наг, яко благ… Я шаблаюсь по станице, как неприкаянный, и ты тоже. — В бороде у Евдокима заплуталась знакомая Никите ехидная улыбка. — Как в моей груди зачерствела боль о прошедшем, так и у тебя болью наполняется сердце. Я не слепой, все вижу…
— Что видишь? Что? — крикнул Никита, багровея.
— Не ори… А вижу я то, что не сами мы подравнялись, а жизнюшка подстригла нас под одну гребенку, сказать, под ежика…
— Евдоким Максимович, сколько раз тебе говорил и скажу еще: не тащи меня к себе, не липни ко мне! — Никита взял стакан, посмотрел на него и пить не стал. — Все одно равными мы не были и никогда не будем. Подумай своей башкой: кто ты есть в прошлом? Ты есть кулак, лишенец, лагерник. Конями обзаводился, богател, и ежели б своевременно не подрезали бы тебе крылышки, то поднялся бы высоко, обогнал бы своего тестя и стал бы еще большим эксплуататором. А кто есть я в прошлом? Я есть труженик, шофер, а ныне еще и разнесчастный человек, вот кто я! Как же мы можем с тобой поравняться, черт? Никак не можем, и никакая жизня не подстригёт нас под одну гребенку…
— Верно, когда-то были у меня кони, и какие! Мечта, песня! По ним, по тем коням, я до сей поры тоскую, и то верно, что сильно мне хотелось быть хозяином, — сказал Евдоким, держа стакан в мелко дрожащей руке. — И все же хотя вместо коней у тебя было подворье и все, что в нем, тобой нажито, а все думки твои были схожи с моими думками. А зараз ты, как я, оторван от тех твоих думок, как малое дите от материнской сиськи, и через то нету у тебя, как и у меня, ни покоя, ни радости… И ты не косись на меня беркутом, не обижайся и не злись, ить говорю-то я истинную правду. И потому давай спокойно и от души выпьем за наше житейское равенство. Не хочешь, да? Или что, может, брезгуешь? Ну, а я выпью…
Евдоким выпил один и, как всегда, крякнул от удовольствия, тыльной стороной ладони вытер косматый рот и принялся за капусту.
— Знать, наше равенство ты увидел в том, что у тебя были кони, а у меня подворье? — после долгого молчания спросил Никита. — Но, во-первых, твои кони мне и даром не нужны, я шофер и люблю машину, а, во-вторых, твоих коней давно нету, а мое подворье еще стоит.
— Чего ж ты в нем не живешь? — Евдоким жевал, шумно чавкая, и на его бороде белыми лоскутками висела капуста. — Не шаблайся, Никита, по станице, а возвертайся в свое подворье. Разве тебе кто запрещает?
— Запрета нет, а я не могу… Понимаешь, не лежит душа.
— А! Вот она какая штуковина, — не можешь. Душа не лежит. А почему она не лежит, душа-то? Подумал об этом?
— Потому не лежит душа, что пришла она в расстройство. На свое добро глядеть тошно, руки опускаются.
— Ну, давай выпьем за расстройство души. — Евдоким поспешил наполнить стаканы. — Как это поется в песне: еще по чарочке, еще по маленькой.
Евдоким уже заметно повеселел, спрятанные в клочковатых бровях глаза слезились. Он важно откинулся на спинку стула и, осоловело глядя на племянника, пустился в длинные рассуждения, желая показать Никите свою осведомленность в житейских делах. Как всегда захмелев, он любил пофилософствовать обо всем, что приходило на ум, любил поговорить вообще, «о текущем моменте». Вот и сейчас он забрался в такие дебри, что и выбраться оттуда никак не мог. Виновато глядя на Никиту, спросил:
— О чем бишь я толкую?
— А черт тебя знает о чем! О каких-то пустяках.
— Ах, да, припомнил! О времени прошедшем и будущем. Рассуди, Никита, вникни и пойми: что зараз происходит у нас в станице? — Евдоким многозначительно показал пальцем в потолок. — Движение! И какое движение! Мой брат Василий, честнейший трудяга, спрашивает: куда идеть станица? И сам же отвечает: к счастливой жизни! Пусть так, пусть, не возражаю. Но вот что я тебе скажу: движение происходит вперед, от настоящего к будущему. А как же иначе? Иначе никак нельзя! И до того мы додвигались вперед, что ни станицу, ни станичников уже нельзя узнать. Станица разрослась, расстроилась, и люди в ней начисто переродились. Куда ни глянь — всюду новшество! Коней нету и напоказ, а машинами хоть пруд пруди. Но вот что удивительно, Никита: как бы успешно ни продвигалась Холмогорская в будущее, а в холмогорцах не умерла тяга к наживе, не выветрилась думка о личном, о своем. Долгое время я считал, что остался в станице один-разъединственный и что ежели я помру, то тут и конец таким, как я… Ан нет, вижу, не конец! Выходит, я еще не один, не последний, ить и в тебе и в таких, как ты, не сгинуло то самое, что копошилось во мне в молодые годы и что копошится до сей поры. И через то я спрашиваю сам себя: а вернется или не вернется к холмогорцам то, прошедшее, что пребывает в людях от рождения и что приносит человеку удовлетворение и радость бытия?
— Проще сказать: жадность, тяга к наживе? — мрачнея, спросил Никита. — Нет, дядя Евдоким, не вернется, не жди и не надейся.
— Это почему так?
— Есть на то причина, — Никита закурил, молчал, а Евдоким терпеливо ждал. — Сегодня я встретил своего Серка. Это ему я выносил, как нищему, кусок хлеба… Да, так вот, встретил свою собаку, приласкал и вспомнил все то, что у меня было. Мысленно мы вроде бы потолковали с Серком, и веришь, ни жалость к тому, что было, ни обида на случившееся со мной не шелохнулись во мне. Знать, сгинула жадность-гадюка, пропала. Это я заметил в себе. А что же сказать о таких, как Максим Беглов или мой папаша? Так что не жди, Евдоким Максимович, жадность к нашим людям не вернется.