Лондон: биография - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы кто-нибудь захотел найти в Лондоне некую «общественную жизнь», то «все иностранцы» единодушно сказали бы, что он ищет «цветы в песчаной пустыне». В Лондоне XVIII века не было ни общества, ни общественной жизни — были лишь толпы, разнообразные и резко очерченные. Толпы женщин, которые громили публичные дома или нечестно торговавшие лавки; толпы горожан, собиравшиеся по крику «Держи! Лови!»; толпы жителей прихода, атаковавших местную долговую тюрьму; толпы зевак, глазевших на пожар; толпы нищих; и самые зловещие из всех — толпы недовольных рабочих или безработных. Видный лондонский историк Стивен Инвуд в своей «Истории Лондона» заметил, что волнения «могли быть одной из форм „коллективного торга“ между рабочими и работодателями». В 1710 году бурно бунтовали вязальщики, и за этим последовали десятилетия беспорядков и непокорства в таких бедных районах, как Уайтчепел и Шордич.
Волновались ткачи шелковых материй, возчики угля, шляпники, шлифовщики стекла и многие другие, кого надвигавшаяся индустриализация и рост цен на продовольствие приводили во все большее отчаяние. К примеру, привозной индийский ситец угрожал разорением ткачам Спитлфилдс, и однажды, напав на некую женщину, толпа «насильно сорвала, срезала, стащила с нее платье и нижнюю юбку, осыпала ее ругательствами и угрозами и оставила обнаженной на пустыре». Лондон направлял сгущенную энергию горожан в кривое русло своих переулков и улиц, отчего она становилась еще более яростной и отчаянной.
Вот почему сам ход городской жизни мог выглядеть как движение внутри толпы. Порой эта толпа индифферентна и банальна — один из аспектов «великой столицы», где имеется «громадная неспешная публика, которая по-прежнему готова собраться и глазеть на всякую новинку». Однако по временам быстрота и беспорядочность ее движения решают все, как в стихотворении Грея, где на городских улицах толпа, «волнуясь, с другом разлучает нас». Это определяющий образ, ярко запечатленный в «Молль Флендерс» Дефо: «Я покинула ее посреди толпы, сказавши ей словно бы второпях: „Милая леди Бетти, берегите вашу сестричку“. И толпа, толкая, унесла меня от нее». Безличная толпа отделяет друга от друга и любимого от любимой; тех, кто всего нам дороже, волнующееся людское море уносит в неизвестном направлении. Иной раз, однако, растворенность в человеческой массе несет с собой утешение. «Поэтому я вернусь в город, — писал Аддисон в „Спектейторе“ в июле 1711 года, — …и как можно быстрее вновь погружусь в толпу, чтобы оказаться в одиночестве». Толпа, таким образом, не только рождает скрытность и тревогу, но и способствует уединению.
XIX век унаследовал все эти особенности, однако в громадной «духовке», или исполинском «наросте», которым сделался Лондон, толпа становилась все более безличной. Энгельс, этот великий обозреватель Лондона имперской эпохи, писал: «…эта обособленность каждого, этот ограниченный эгоизм… нигде эти черты не выступают так обнаженно и нагло, так самоуверенно, как здесь, в сутолоке большого города». Он имел в виду не только столпотворение на улицах, по которым безразличная людская масса текла в предписанных направлениях, но и общую перенаселенность столицы; от многолюдья в ней буквально яблоку стало негде упасть. Энгельс писал еще: «Уже в самой уличной толкотне есть что-то отвратительное, что-то противное природе человека… сотни тысяч, представители всех классов и всех сословий, толпящиеся на улицах…». Он отмечает также, что «идущий по тротуару должен держаться правой стороны, чтобы встречные толпы не задерживались; и при этом никому и в голову не приходит удостоить остальных хотя бы взглядом». Лондонская толпа XIX века была новым явлением в человеческой истории, и неудивительно, что на нее обратили внимание многие поборники политических реформ и переустройства общества. В изображении Энгельса, к примеру, она предстает неким механизмом, имитирующим финансовые и промышленные процессы в городе, некой почти бесчеловечной силой. Ленин, чтобы получше вглядеться в движения и свойства этого странного существа, ездил на империале омнибуса; он приметил «компании обрюзгших люмпен-пролетариев в замызганной одежде, среди которых непременно виднеется какая-нибудь пьяная бабенка с чернотой под глазом, в рваном и волочащемся бархатном платье, тоже черном… Тротуары были запружены толпами рабочих и работниц, которые, шумя, покупали всякую всячину и на месте утоляли голод». Здесь лондонская толпа предстает неким неистовым воплощением энергии и аппетита, существом, чью темную жизненную силу символизируют чернота под глазом у пьяной женщины и ее черное платье.
Когда Достоевский заблудился среди лондонских толп, «впечатление того, что я видел, мучило меня дня три после этого… Эти миллионы людей, оставленные и прогнанные с пиру людского, толкаясь и давя друг друга в подземной тьме, в которую они брошены своими старшими братьями, ощупью стучатся хоть в какие-нибудь ворота… Толпа не умещается на тротуарах и заливает всю улицу… В этой ужасной толпе толкается и пьяный бродяга, сюда же заходит и титулованный богач. Слышны ругательства, ссоры, зазыванье…». В городе, который сам был и ругательством, и ссорой, и зазываньем, он почувствовал весь хаос коллективного опыта. Это исполинское месиво безымянных и неразличимых особей, это великое стечение неведомых душ воплощало как энергию города, так и его бессмысленность. Оно также было знаком нескончаемого забвения, присущего городскому бытию. «Дети у них, чуть-чуть подросши, зачастую идут на улицу, сливаются с толпой и под конец не возвращаются к родителям». Иными словами, их постигает конечная участь городских жителей — стать частью толпы.
У Эдгара Аллана По есть рассказ, озаглавленный «Человек толпы». Действие происходит в Лондоне в 1840-е годы. Рассказчик сидит в кофейне на одной из главных улиц города и изучает «два густых, бесконечных потока прохожих»[87], движущихся мимо ее дверей. У многих «вид был самодовольный и озабоченный… Они шагали, нахмурив брови, и глаза их перебегали с одного предмета на другой. Если кто-нибудь нечаянно их толкал, они не выказывали ни малейшего раздражения… Другие — таких было тоже немало — отличались беспокойными движениями и ярким румянцем. Энергично жестикулируя, они разговаривали сами с собой… Встречая помеху на своем пути… растерянно улыбаясь, с преувеличенной любезностью кланялись тому, кто им помешал…». Итак, выделены две разновидности лондонских прохожих: довольные, плывущие по течению жизни и времени, и растерянно-неловкие, выбивающиеся из их ровного ритма. Они извиняются за свою неловкость, но не способны к содержательному разговору с кем бы то ни было, кроме самих себя.
Рассказчик примечает младших писарей, одетых по прошлогодней моде, и степенных старших клерков; перед ним проходят карманники, щеголи, разносчики, игроки, «жалкие, ослабевшие калеки, на которых смерть наложила свою беспощадную руку», скромные девушки, оборванные ремесленники, истощенные рабочие, торговцы пирогами, носильщики, трубочисты; «всевозможные пьяницы — некоторые, в лохмотьях… брели пошатываясь и бормотали что-то невнятное». Вот она, лондонская толпа XIX века. «Шумное и неумеренное веселье этой толпы неприятно резало слух и до боли раздражало взгляд».
Затем внимание рассказчика обращает на себя старик, чье лицо выражает осторожность и коварство, торжество и алчность, радость и «бесконечное отчаяние». Рассказчику хочется узнать о нем побольше, и он идет за стариком по ночному городу. По людным улицам старик движется быстрым и беспокойным шагом, по боковым и более пустынным — «медленнее и как-то неуверенно». Вдруг он пускается в бег по безлюдным переулкам; наконец видит толпу, выходящую из театра, бросается в нее — и «напряженное страдание, выражавшееся на его лице, несколько смягчилось». Затем он вклинивается в группу пьяниц, теснящихся в дверях питейного заведения. «Издав радостный вопль, старик протолкался внутрь и… принялся метаться среди посетителей». В глухой ночной час он идет в беднейшие кварталы, где царят нищета и преступность, где можно видеть «толпы самых последних подонков лондонского населения». Наконец, на рассвете он «с бешеною энергией» устремился на одну из главных улиц, где «бесцельно бродил среди толпы, весь день не выходя из самой гущи уличного водоворота».
В конце концов рассказчику становится ясно, за кем — или за чем — он всю ночь следовал. Это было воплощение толпы — призрак, питающийся бурной жизнью улиц. Старик, чье лицо навевало «мысли о громадной силе ума… о хладнокровии, о коварстве», — подлинный дух Лондона.
Были и такие, кто выходил на лондонские улицы именно для того, чтобы почувствовать эту новую и диковинную жизнь толпы. «Всякий раз, когда мне нужна живописная или литературная идея, я устремляюсь в густейшую толпу, какая бывает, например, в Эрлз-Корте или на Шепердс-Буш, — писал в XIX веке один японский художник. — Пусть толпы толкают меня туда и сюда — я называю это человеческой ванной». Феликс Мендельсон-Бартольди не мог скрыть восторга от погружения в «водоворот», где из бесконечного людского потока он мог видеть «магазины с вывесками в человеческий рост, набитые людьми дилижансы и сплошную вереницу экипажей, обгоняемых пешеходами… Вот лошадь, вставшая на дыбы перед домом, где живут знакомые седока, вот люди, которых используют как ходячую рекламу, вот негры, а вот крепко сбитые Джоны Були со стройными красавицами дочерьми, опирающимися на их сильные руки». Уместно, может быть, привести также описание лондонцев, датируемое 1837 годом и цитируемое в книге «Лондонские тела». «Наружность людей на лондонских улицах, — писал Джон Хогг, — сразу обращает на себя внимание приезжих. Коренные горожане… рост имеют несколько ниже среднего, но члены их и черты обычно хорошо развиты. Они худощавы, но довольно мускулисты; им свойственны твердая осанка и независимый вид; они движутся мерным шагом, чаще всего очень быстрым. Черты их лиц обычно очень отчетливы и ясны; замечателен, в частности, прямой и открытый взгляд. Вообще наружность их заставляет предполагать смекалку, живость и ум, отличающие лондонцев от сельских соотечественников».