Повседневная жизнь советской коммуналки - Алексей Геннадиевич Митрофанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот к другому памятнику Высоцкому – на его могиле, на Ваганьковском кладбище – поклонники приносят настоящие гитары. Там же их и оставляют – вместе с рюмками водки, накрытыми хлебом.
И в этом плане совершенно неожиданны воспоминания поэта Евтушенко:
«Пушинки медленно и мягко кружились в воздухе, плавали, как стайки крошечных утят на поверхности луж, оставшихся после вчерашнего дождя, запутывались в волосах продавщиц вафель, потихоньку набивались в кобуру милиционера, большого любителя этих вафель, а вечером, влетая в открытые окна, садились на черные крутящиеся пластинки. Такими вот тополиными вечерами ходили мы вместе по Четвертой Мещанской: Римма, Роза, Степан и я. Мы все жили в одном доме, были ровесниками и помнили друг друга столько, сколько вообще могли что-нибудь помнить.
У Степана в руках была гитара. Я в принципе этот инструмент считал атрибутом пошлости, но Степанову гитару любил. И голос его любил, негромкий, я бы сказал, грустно улыбающийся голос, которым Степан напевал нехитрую песенку, сочиненную мною и им:
На этой тихой улочке,
Где бродит столько пар,
Когда-то с кремом булочки
Тебе я покупал.
Смотрел на платье синее
У дома твоего
И называл по имени,
А больше ничего.
Счастливая, несчастная,
Кружилась голова.
Четвертая Мещанская,
Дом семь, квартира два!»
Почему вдруг гитара была для молодого Евгения Александровича «атрибутом пошлости»? И вдруг при всем при том – такая избирательность. Позерство, свойственное в некоторой степени этому стихотворцу? Или и вправду настроение определенного сегмента советской молодежи?
Скорее все же первое. Очень уж вездесущим был этот инструмент. Все равно что разглядеть пошлость в вилке, лестничных перилах или жестянке монпансье.
* * *
Круче умения играть на гитаре было в дворовой иерархии разве что уголовное прошлое, настоящее, а также будущее. Этого не стеснялись, а, напротив, всячески кичились тем, что часть бесценной жизни проходила за решеткой.
Впрочем, одно с другим – гитара и решетка – было связано крепчайшими канатами. Алексей Козлов вспоминал:
«Среди блатных песен, которые пелись всем двором, независимо от степени принадлежности поющих к настоящему блатному миру, была отдельная категория, относящаяся к теме взаимоотношений воров с их родителями. Чаще всего это было покаяние вора перед матерью, которая страдала от того, что ее родный сын погибает в зоне. Вспомнить хотя бы такие фразы: “У всех дети как дети, а ее – в лагерях…”, “А мать по сыну плачет и страдает, болит и стонет надорванная грудь…” В песенных сюжетах зэк нередко вспоминал о матери в тяжелую, роковую минуту – “…Я тебя не увижу, моя родная мама, вохря нас окружила, ‘руки в гору!’ кричат…”. Отец у вора чаще всего оказывался подлецом, бросившим мать с маленьким сыном, что и определяло его дальнейшую судьбу – “Вот вырос сын, с ворами он сознался, он стал кутить и дома не бывать, он время проводил в притонах и разврате и позабыл свою старушку-мать…”. В одной из песен таким отцом оказывался даже прокурор, который, узнав, кого он послал на расстрел, сам повесился “над двойною могилою”. Надо сказать, что песни этого типа и сейчас кажутся образцом довольно высокой морали, очевидно утраченной в наше время. А учитывая огромное влияние двора на его обитателей, не побоюсь сказать, что многие из таких песен имели определенное воспитательное значение, как ни парадоксально это звучит. “Классические” блатные песни типа “Гоп со смыком”, “Мурка”, “На Дерибасовской открылася пивная” или “Жора, подержи мой макинтош” уже тогда воспринимались как нечто традиционное и немосковское (о нэпе и Одессе узнали позднее). Извечная же тема продажной марухи “МУРки” была отражена в ряде других песен, в таких шедеврах, как: “В кепке набок и зуб золотой” или “Я помню день, когда тебя я встретил”. Эти песни пелись безо всякого юмора, на полном серьезе. Такие сакраментальные фразы, как “Костюмчик серенький, колесики со скрипом я на тюремный халатик променял, за эти восемь лет немало горя видел и не один на мне волосик полинял…” или “Он лежал так спокойно и тихо, как гитара осенней порой, только кепка валялась у стенки, пулей выбило зуб золотой…” – воспринимались как большая поэзия и западали в душу безоговорочно и надолго.
Была неуловимая грань, за которой для пионеров ложный пафос романтики игры в блатных заканчивался. В каждом дворе было немало настоящих уркаганов, щипачей, форточников, фуфлыжников, майданщиков и представителей других профессий, самых разных возрастов, от психически неуравновешенных шкетов-огольцов с “мойками”, до великовозрастных “лбов”, некоторые из которых уже отсидели сроки и были знакомы с тюремным пафосом отнюдь не по песням. Когда вечерами большая, разношерстная компания собиралась в нашем дворе, чтобы попеть, мне кричали в окно, и я “выходил во двор”, беря свою гитару. Если костяк такой компании составляли взрослые, имеющие отношение к уголовному миру, то исполнялись главным образом настоящие лагерные и тюремные песни, где не было никакой романтики, а была тоска, ненависть и безнадега. Достаточно вспомнить – “По тундре, по железной дороге, где мчится поезд Воркута – Ленинград” или “Я помню тот Ванинский порт”. Пионеры тоже иногда подпевали, но в то же время понимали, что лучше в этот ад не попадать, лучше прожить в какой-нибудь другой “романтике”, не связываясь с законом».
* * *
Самое, пожалуй, страшное дворовое увлечение, взрывоопасное в прямом смысле этого слова описал уже неоднократно здесь упоминавшийся и с огромнейшим почтением цитируемый саксофонист Алексей Козлов: «Опасным, если не сказать криминальным, было увлечение “поджигами”, представлявшими собой самодельные пистолеты по типу первых средневековых. Рукоятка выпиливалась из дерева, на нее прикреплялось дуло, изготовленное из медной или латунной трубки небольшого диаметра. В дуле запаивалась задняя дырочка, а рядом, сбоку пропиливалось небольшое отверстие для поджигания пороха, который предварительно туда набивался. В качестве пули служили любые кусочки металла, соответствующие диаметру трубки-дула, дробинки, обрезки проволоки, капли свинца. Приготовленный к стрельбе поджиг брался в одну руку, а другой надо было поджечь запал, вставленный в боковое отверстие трубки. Запалом часто служила спичечная головка, по которой чиркали коробком. Пламя попадало в трубку, порох воспламенялся, и заряд вылетал как из настоящего нагана. Я было тоже увлекся изготовлением поджига, но меня остановило сознание того, что я должен буду во что-то или в кого-то стрелять, а это в мои намерения, как выяснилось, не входило. Кроме того, стреляние из поджига оказалось делом крайне опасным, практически в каждом дворе появились первые жертвы, в основном среди тех,