Город мелодичных колокольчиков - Анна Антоновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От ковров и подушек в глазах рябило, было их вдосталь. В помещениях простор, все для очей и чрева. По всему видно, хотели послов принять ласково и дружелюбно. Во дворце валашского господаря чувствовал себя Семен Яковлев, как в Ангелове, что верстах в двадцати от Москвы, на реке Баньке.
Скрестив руки на груди, ходил посол по большому ковру. Лицо будто сурово, но это напоказ, а про себя радовался, хоть и не предстало еще посольство перед султаном. Везир Хозрев-паша ссылку на турецкий обычай делал, а раньше хотел наедине сам с послом разговор вести. Но умыслу в этом для коварства, по-видимому, не было, так просто — первая зацепка для ловли посольских даров.
Помнил: Хозрев-паша влиятелен, женат на принцессе Фатиме, сестре султана, и зело жаден, а на силу русской земли — собольи меха — падок. Пришлось отступить от наказа и, не видевши очей султанова величества, согласиться на первую встречу с Хозрев-пашой.
Встретил верховный везир послов государевых по всем правилам, даже и в малом чести ничем не ущемил. Разве только сразу дал почетное угощение. Шло то против русского обычая, сие угощение следовать должно после султанского приема. Пришлось вновь пренебречь духом наказа, на свой страх и риск. Каждый кусок что раскаленный уголь, а все же глотали, да еще ловко.
Стола не было, на табурет деревянный поставлена слугами серебряная миса, — то вместо скатерти, — размером кругом сажени в полторы; на эту-то мису и подавали блюда с яствами — яшмовые, фарфоровые и другие. День был постный, и подьячий заботливо осведомился, нет ли чего в яствах скоромного. Хозрев-паша растянул в улыбке рот до ушей и стал похож на черта, а все же успокоил, что яства нарочно так и готовлены, и сахар в них, дескать, кладен сырой, каков родится. Подьячий, довольный, вперил взор в мису: вин не видать, стол турецкий, а пить — пей студеную воду с сахаром, да шербет, да кафу, вареную на воде же.
Хозрев-паша на вопросы не скупился, о дорогах любопытствовал, как далеко от Азова до московских украинных городов, а от тех городов до самой Москвы. Семен Яковлев простодушно загибал пальцы, счет верстам вел, а попутно прибавлял — для острастки: вверх по Дону до Воронежа судовым ходом недель семь и больше, а от Воронежа до Москвы…
— Машаллах! — восклицал Хозрев-паша, уписывая голубя. — До моего слуха дошло, ай-яй, как сахар до рта, что у вашего царя есть земля, на которой непрестанно темно. Если есть такая не в сказке, а на самом деле, то что родится в ней, во славу аллаха?
Подьячий тихо догадку высказал, что спрашивает везир об острогах Кольском и Пустозерском, ответил разумно:
— Есть такая земля, что бывает в тех странах всегда темно, а летом и во время ночи всегда светло, что родятся в них всякие звери. Привозят из тех стран в государеву казну рыбий зуб, белых медведей, жемчуг.
— Ай-яй, ночью светло! Медведь белый! А жемчуг черный?! — удивлялся Хозрев-паша, вытягивая морщинистую шею. — А кречеты и соболя ваши где родятся?
Петр Евдокимов ответствовал:
— Те птицы и звери родятся в Сибирской земле. Их там вдосталь до самой черты.
— Машаллах! А за ней что?
— Китайская грамота.
— Лахавлэ! А что добывают кречетами?
Не скупясь на слова, посол описал порядок соколиной охоты. Затем незаметно повернул в другую сторону, где переливался не соболий мех, а камни на коронах, где не в дебрях лесов, а в дебрях политики слышалась пальба. В духе наказа разъяснял, с кем в ссоре и с кем в дружбе московский государь, каковы у него дела с польским королем.
Беспрестанно кивал головой Хозрев-паша, словно слова отсчитывал. Облизнул губы, спросил:
— Если так, то так. А как царь ваш, да будет над ним свет аллаха, с персидским шахом?
Посол губы не облизнул, важно ответил:
— Искони вечная дружба с Аббас-шаховым величеством. А недружбе с ним быть нельзя, потому что персидские торговые люди в Московском государстве имеют непрестанные свои купецкие промыслы и ни на малое время без тех промыслов обойтись им нельзя.
— То так, если так! — Глаза везира чуть сузились, чтобы огня не выдавать.
Он поднял палец.
Тотчас подали чистую воду, чтобы посол умыл рот, а заодно руки: полагалось после трапезы, да и к месту было…
Теперь, разгуливая по богато убранной комнате, Яковлев думал, что стержень переговоров не в персидском вопросе, а в габсбургском, и не сомневался, что посольство добьется хорошего результата. Лишь бы никакие тучи не зачернили небосклон московско-турецких дел.
И тут как снег на голову — Меркушка в дверь.
— От Стамбула тошно. Чужбина! Глядеть постыло, как Бурсак мается. Славный, право…
— Православный, а шкоду чинил.
— Ведомо мне стало…
— Пакость.
— …что атаман…
— Иль из катарги его освободить?
— …ужо палку сбил.
— Брешешь! Иль впрямь на воле?!
Меркушка в знак согласия молчал. Яковлев так и обмер. Подошел к пятидесятнику, сжал пальцы в кулак, вскинул его к лицу Меркушки и… насилу разжал:
— Взять тебя к сыску в Москве!
— Вины не ведаю. Не я освободил, турки.
Встрепенулся посол: «То иной разговор. Наказ не нарушу, а коли так, не грех чужому горю помочь. Казаки Дона и так кипят, что от Москвы на них узда. Взять Вавилу с собой, осторожливо, а на Дону попомнить. И то на пользу».
— Кто лапу-то к катарге приложил?
— Кантакузин.
Удивились и посол и подьячий безмерно. Меркушке велели идти к стрельцам проверить посты, а сами до вторых петухов обсуждали, как поступить. Поскольку Кантакузин участвовал в освобождении атамана, значит, что-то держал на уме. Но что? Ненависть турок к казакам известна. Не сразу догадаешься, в чем выгоду усмотрел хитрый мастер политических дел Оттоманского государства. Надо весть Меркушки проверить, затем о сем допытаться у Вавилы Бурсака. Да и не пропадать же бесу на чужой стороне — кровь христианская, удаль казацкая, душа русская.
Уже с час плащи «старцев» с капюшонами свешивались со скамьи, а на ней сидел Вавило Бурсак, одной рукой упершись в бок, а другой — в колено. Рядом примостился Меркушка.
С первого взгляда понравился Моурави походный атаман — высокий, статный, сухощавый и, как железо, крепкий. Лишь черный загар, покрывший лицо, да так густо, будто сажей мазанули, напоминал о порохе и пыли, спутниках тяжелого пути. Под зоркими глазами пролегали две синие полосы — следы страшного изнурения. Но, как прежде, лихо вился с макушки за левое ухо иссиня-черный оселедец — чуб.
Несокрушимая твердость духа и сила воли отражались в словах Вавилы Бурсака и шли вразрез с неустойчивыми речами везиров и пашей, похожими на зыбь.
Говорили по-турецки: Саакадзе непринужденно, Бурсак с трудом. Благодарность свою Георгию за освобождение от полона атаман выразил скупо, но веско. Саакадзе ответил, что так повелось испокон веков: «Брат для брата в черный день!» Конечно, оба упомянули о битве на Жинвальском мосту, где стали побратимами сыны русской и картлийской отваги.