Кони - Сергей Александрович Высоцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остается пролетарий и всякий сброд из отставных чиновников, очень часто обиженных и честолюбивых, нечистых на руку купцов, либеральных прикащиков, желающих ниспровержения… своего участкового пристава…»
Кони не знал рабочего класса России, не знал российской социал-демократии. Не случайно, что в 1905–1906 годах, когда он внимательно следил за развитием революционных событий и аккуратно собирал листовки, выпущенные различными партиями, обличающие самодержавие открытки и карикатуры, в его обширном архиве не оказалось ни большевистской программы, ни воззваний. Его взгляд на пролетариат мало отличался от взглядов других либералов.
«А какое время мы переживаем?! И чем все это антиобщественное движение еще кончится! Вот куда привело нас самодержавие, заботившееся только о себе и воспитавшее толпу — безнравственную и буйную, и о нравственном воспитании которой оно никогда не помышляло».
И снова ядовитый отзыв о партиях центра: «…а посередине стоят отупелые в своем своекорыстии чиновники и пустые болтуны, рассуждающие об углероде и кислороде, когда в окне пожар».
В напряженные дни, предшествующие первой русской революции, когда, казалось, сам воздух был накален, наэлектризован до предела и малейший повод — приход полицейского на студенческую конференцию, острая фраза оратора на благотворительном вечере, неловкость, допущенная кем-то из чиновников, — приводил к антиправительственной вспышке, само имя Кони для многих людей в сфере интеллигенции, студентов было символом противостояния вконец скомпрометировавшей себя власти.
Анатолий Федорович беспокоился, переживал. Ему не хотелось давать повод, чтобы газеты причислили его к возмутителям спокойствия. С эпитетом «красный» он уже давно свыкся, по прослыть революционером?! Нет, его оппозиция к существующему строю так далеко не шла. 5 ноября 1904 года он писал одному из своих друзей:
«В воскресенье я читаю лекцию (публичную) в пользу сестер русско-голландского санитарного отряда — и иду на нее с большой тревогою. Молодежь волнуется и готовится к демонстрациям в пользу конституции и против войны — и я имею предчувствие, что она изберет мою лекцию исходным пунктом демонстрации (это конечно, совершенно между нами). Откладывать лекцию (т. е. помощь нуждающимся) было бы малодушием, — вести ее под «шахом королю» при больном сердце большая жертва и даже опасность… Ну да никто как бог!»
Кони предчувствовал войну с Японией, предчувствовал даже разгром русской эскадры, направлявшейся на всех парах к Цусиме. «А теперь еще эта злополучная эскадра, идущая на гибель и вызывающая гибель на Россию!» — писал он вдове Бориса Николаевича Чичерина.
Анатолий Федорович глубоко сожалел о «шапкозакидательских» настроениях некоторой части русского общества перед войной, о недооценке возможностей молодого японского милитаризма и способностей его военных и дипломатов. Сам Кони познакомился с министром иностранных дел Японии Нисси в то время, когда тот служил еще рядовым сотрудником в японском посольстве в Петербурге. («Что хочет этот азиат? Ему, кажись, и черт не брат».)
«Время мы переживаем действительно странное и, скажу откровенно, страшное. Общество вырывается из пеленок, в которых его насильственно держали долгие годы, усыпляя его ум и атрофируя в нем чувство собственного достоинства. Но, вырываясь, оно хочет сразу бегать, еще не умея не только ходить, но даже стоять на ногах».
«ЗАРЕВО СВЕАБОРГА И КРОНШТАДТА…»
1В июне 1905 года заболела Софья Андреевна. Лев Николаевич пригласил в Ясную Поляну профессора Снегирева. Владимир Федорович приехал с ассистентом Алексинским, назначил лечение. Днем Толстой сходил с профессором на речку Воронку, провел его по парку.
Потом, сидя на веранде, много говорили о последних событиях, о том, что крестьяне жгут барские усадьбы, о выступлениях рабочих.
Алексинский сказал:
— Необходима свобода печати, тогда многое можно будет разъяснить…
— Это вас касается, а 120 миллионов народа?.. — спросил Лев Николаевич, пронзительно взглянув на Алексинскою.
Снегирев рассказал о том, почему застрелился Морозов.
— Он гордился, что его рабочие не бастуют. Наобещал всяких уступок. Другие фабриканты пришли к матери с жалобами — сказали, что если они пойдут на такие уступки, то разорятся. Часть фабрики принадлежала матери, и она воспретила уступки. Савва Тимофеевич застрелился потому, что не смог выполнить обещанного…
Потом речь зашла о фабричных рабочих за границей. Лев Николаевич с юмором передал рассказ своего знакомого крестьянина Антона Щербака о Калифорнии: климат мягкий, вода хорошая, жилища удобные, люди не задиры, лошади кроткие, собаки не кусаются, но от скуки — только повеситься.
Вечером за чаем Лев Николаевич читал вслух «Опрокинутую телегу» и «Ягоды».
— Вот если бы была свобода печати! — было похоже, что Алексинский считал, что случись такое, все остальные проблемы разрешились сами собой.
«— Кони говорил, что в сентябре будет свобода печати, — откликнулась Софья Андреевна. — Он, бывший либерал среди консерваторов, оказался теперь консерватором среди либералов. Он хотел хоть цензуру нравственности сохранить, указывал на заграничные неприличные открытки — такие продаются теперь и на Невском. Отвергли. Сказали, что свобода выше нравственности.
— Кони мне говорил: есть один самостоятельный человек — Лев Николаевич, — сказал Снегирев…»
Кони — Толстому. 12 сентября 1905 года. Петербург.
«Дорогой Лев Николаевич,
Постараюсь сделать все возможное для меня относительно Гончаренко, но боюсь, что ничего не достигну, так как в военном министерстве «человека не имам». Попробую обратиться к бывшему главному военному прокурору Маслову, ныне члену Государственного совета. Постучусь и в некоторые другие двери.
Собирался я к Вам всю осень, с августа, но задержало меня заседание комиссии Кобеко о печати