Память-черновик - Елена Моисеевна Ржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так закончились треволнения с этой моей повестью. Она забылась мной вскоре, и сейчас я перерыла архивные мои залежи, чтобы отыскать ее и убедиться, что она в самом деле была, но пока еще книжка не отыскалась.
Глава восьмая
1
Годом раньше, когда Евгений Герасимов еще не отнес мою рукопись в Воениздат, меня прибило в поисках заработка к Лесбумиздату. Был заключен договор.
В папке со старыми договорами и перепиской с издательствами, случайно застрявшей в книжном шкафу – ее давно я приготовила выбросить, – обнаружилось сейчас немало любопытного. В том числе и тот договор. Оказывается, я обязуюсь представить издательству труд, соответствующий по содержанию запросам массово-производственной литературы. Договор подписан управляющим Гослесбумиздатом и бесшабашно мной, ничего не сведущей в лесбумпроизводстве. Пуститься в такую авантюру толкнула материальная безысходность. К тому же ни обязательств по оплате проезда в Карелию, ни по выдаче командировочных издательство не несло. Получил автор аванс – 25 % от общей скромной суммы будущего гонорара – и все. Командировка, таким образом, осуществлялась за мой счет.
Изя после третьей, заключительной, операции на легком был в Звенигородской больнице. Он подыскал в ближайшей деревне комнату для меня, хотел, чтобы я отдышалась от тяжкой зимы перед поездкой в Карелию и чтобы мы побыли вблизи друг друга. Был дивный теплый июнь. Мы скрывались в лесу от людей и от больничного присмотра, грозившего отчислением нарушителям режима. Попасть в эту бесплатную больницу санаторного типа было великой удачей.
Но шли дни. По условиям договора, заключенного в апреле, уже 15 июля я должна была представить рукопись. Но я не могла уехать, не убедившись, что подтвердился ожидаемый положительный результат от этой последней операции. Не помню, как я выкручивалась, но, вероятно, договорилась о продлении срока работы…
Мы прощались на краю оврага у тропинки, ведущей к станции. Трудно было расставаться. Мне было страшно оторваться от него, оставить. Ему тревожно за меня, впервые куда-то исчезающую. Нас только двое на всем белом свете, и щемящее чувство покинутости обостряло нашу близость друг другу. Мы не были готовы к разлуке и с волнением прощались. Я спустилась тропинкой, меня охватило сырой, овражьей свежестью и приливом жизненных сил. Я обернулась. Изя неподвижно стоял у края оврага в полотняной больничной амуниции (куртке и брюках), с накинутым на одно плечо казенным халатом.
Я вернулась через три недели переполненная впечатлениями. Леспромхоз под Петрозаводском спустя пять лет после окончания войны представлял срез нашего общества. От ленинградских ученых, профессора и доцента, со своей здесь опытной делянкой – до бомжа. Коренные лесорубы в меньшинстве, а больше пришлые – молодые специалисты и лица без определенных занятий: отвоевавшие солдаты, теперь в маете мирной жизни без места под солнцем, без профессии, без своего угла, прибившиеся сюда; и те, кто зря понадеялся на лесоповале крепко заработать. Пестро, интересно.
И совсем неожиданно: семья актеров с тремя детьми, вытесненная сюда позабытым ныне указом Никиты Сергеевича Хрущева, позакрывавшим в провинции театры и выставившим актеров на улицу.
Глава семьи окончил курсы трактористов и трелевал лес, едва обеспечивая семью супом и кашей из столовой. Но он и думать не хотел о театре. А она – интересный, глубокий человек, звезда прекратившего существования театра, – просто нянчила на руках третьего ребенка. Мы с ней сблизились.
Изя был в санатории в Симеизе – брат, живший в Киеве, приобрел для него путевку. Я день-деньской просиживала над очерком. Напряжение этих безысходно монотонных дней было взорвано. Мне достался билет в Большой на Уланову. «Ромео и Джульетта». Очарование Улановой взволновало, покорило. Поэзия одухотворенности. Трепет ее рук, чуть дрожащие плечики, когда она пробегает по сцене к аббату. Не забыть. Какое счастье, что я видела ее на сцене. И в час ликующего чувства, и в смятении, отчаянии, гибели – поэзия любви.
Каково браться опять за свое. Можно заплакать. Боже мой, какую галиматью я пишу, какое убожество! Кое-как дотянув, я отвезла рукопись в Лесбумиздат. Не представляю себе, что это был за очерк, – ведь это было так давно. Не припомню, кто надоумил, уговорил, настоял, кажется, брат, отнести его также в «Новый мир». Зачем переступать порог редакции, где уже понесла неудачу? Но так это было – переступила.
Ведал тогда прозой Евгений Григорьевич Босняцкий. Подвижный, быстрые, нервные движения, ловко сидящий на нем корректный пиджак. В зеленоватых глазах – убийственно ироничные, хмельные искорки. На что, мол, рассчитываете? Впрочем, в рукопись заглянем.
Босняцкий написал обстоятельный отзыв, хвалил очерк. Легко вообразить: я была «на седьмом небе» и тут же позабыла, что очерк – всего лишь «галиматья».
И вот я снова на углу улицы Чехова у заветной двери. Годом ранее я выносила из нее отданную мне Тарасенковым навсегда папку с рукописью. На этот раз берусь за ручку наружной двери как полноправный автор, чей очерк спешно готовится к сдаче в номер и предстоит сейчас только пройтись с редактором по его беглым пометкам в тексте.
Широкая пологая лестница, зеркало. Дверь в редакцию вводила в зал, где, возможно, как раз и танцевал на балу Пушкин. Но еще Симоновым, предшественником Твардовского на посту главного редактора, зал был разбит на отдельные выгороженные комнаты для каждого отдела и главного редактора. Все двери выходили в просторное пространство, оставшееся от зала после его раздела, – получилось нечто вроде холла. Здесь только один стол, он при входе, под негасимой лампой непременного секретаря редакции Зинаиды Николаевны, обиженной, что осталась без окна.
Мимо нее – и переступаю порог отдела прозы. Сразу ощущаю: что-то произошло. Босняцкий, едва кивнув, отводит глаза. Его немолодая сотрудница Валентина Дмитриевна проборматывает приветствие и утыкается в бумаги.
Еще вчера меня так оживленно встречали эти люди. Я в неловкости застреваю на месте. Босняцкий порывисто встает, напряженно подходит, берет меня за руку.
– Вот так-то, – в зеленоватых взволнованных глазах его беспомощность сочувствия, – плохи наши дела.
Он выходит из комнаты, предоставляя сотруднице объяснить мне, что произошло. Оказывается, сегодня Твардовский зашел сюда, положил рукопись на стол: «В номер!» И ушел. Евгений Григорьевич задет: не спросил, что планирует он в номер, не предложил ознакомиться с рукописью, которую принес, вменил – «В номер!» – и все. А рукопись к тому же о лесорубах. Вышибает мою. И Босняцкий мучается чувством вины передо мной: обнадежил, втравил в оказавшееся