Трансвааль, Трансвааль - Иван Гаврилович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артюха сально оглядывает сверху вдову и, расплываясь от уха до уха, похохатывает самой добротой:
– Гляди, парунья, доквохчешься до греха. Вот возьму и запрошу цену выше… Хошь я и старый уже петун, а на зорьке-то мы еща и прокукарекать могем! Так што крылышки-то тут мне шибко не распускай. – И, надвинув на переносье строгость, дает дельный совет: – Пока никто не видит, скидала б траву-то в реку. И концы в воду! Все учить надо, куриц неразумных.
– И то правда, как есть, курица неразумная, – спохватывается затурканная женщина, коря себя за то, как сама-то она до этого не дотумкалась.
Сграбастала она в охапку всю копешку и впробежку несет ее к реке.
– Ахти, Господи Иисусе, – сердится обескураженная незадачей Марья и смело входит в воду – по самые некуда, а затем хапками кидает траву на быстрину. И та поплыла! Женщина крестится ей во след, видно, чувствует себя если не Пречистой Девой перед Всевышним, то перед деревней – путевой бабой. Тут бы ей и порадоваться, а она плачет: то ли жалеет зря сгубленную траву, то ли себя-горемыку.
Потом, отжимая мокрый подол, поднимается на кряж, где ее поджидает, сидя на дрогах, на сложенной решетчатой боковине, колхозный мироед Артюха, попыхивая дешевой сигаретой. Увидев заплаканное лицо вдовы, он добреет, жмурясь, как старый сытый кот при виде зазевавшейся мыши.
– Ну, будя тебе, мокрохвостая. Потешила душеньку и будя. Все умрет здесь, на крутом бережку… А щас иди домой, растопляй печку да жарь яешню. – И он плотоядно ухмыльнулся. – Как-никак к тебе припожалует в гости сама местная власть.
Марья, доведенная до исступления, вдруг распрямляется и дерзко бросает в лицо вымогателю:
– Да когда же вы все – и ты, шаромыга, и власть твоя поганая, только околеете?
Артюха, беря уже было вожжи в руки, ошарашенно выпучился:
– Курица ты безмозглая, да за такие речи в преисподнюю упекут!
Взбеленившейся Марье теперь видно все едино, где быть – хоть в раю цвести, хоть в аду вечно кипеть в котлах кипучих. И вот, не зная, как и чем больнее досадить своему обидчику, она задрала подол и показала ему, представителю местной власти, голый ядреный зад:
– Вот тебе вместо яешни, съешь и заговейся. Змий ты подколодный! – И с этими словами-проклятьями Марья в каком-то яростном борении, резко взмахивая серпом в руке, как перевернутым янычарским кинжалом, не оглядываясь, заторопилась в сторону деревни, которая все еще тонула по самые крыши в молочном утреннем тумане…
В один из тех дней Веснины вечеряли за чаем. Из-за сгубленного раздельной уборкой хлебного поля разговор за столом не клеился. Иона, посматривая в окно, за которым на легком дуновении ветерка покачивались умытые недавним дождем ветви яблонь, отягощенные румянеющими плодами, решил перекинуться словцом о хорошем:
– И колхозный сад был бы таким, в одну весну сажал.
– Кабы дедушка не дедушка, так был бы он бабушка, – недовольно пробурчал дядя и, отметая недомолвки, пошел на откровенный разговор о рыжеволосой агрономше. – А Ольгу-то выкинь из головы. Это та моль, которая все изъест-прорешетит наскрозь… – И, как бы не было такого разговора, продолжил о своем. – Порой, племяш-крестник, не перестаю удивляться. Из года в год зорим-зорим жизню и землю разными отчебучами, а власть наша – ничейная! – только от этого крепчает да краснеет, как загривок у колхозного мироеда Артюхи-Коновала. Жуть!
Хозяин дома замахнулся было на большие откровения на этот счет, но осекся, вперившись изумленным взглядом в раскрытое окно:
– Да вот и он, наш Горыныч многоглавый, на вспомине легком! Шастает по бережку твоего озерка с шагомером в руках.
– Ён, ён! – встревожено протенькала Параскева-Пятница, дергая шеей, будто вспугнутая перепелка, выглядывая из травы. – Прохиндей, штой-то вымеряет.
И верно, по краю Ионкиного Зеркала прохаживался Артюха-Коновал, кидая сбоку шагомером. Дойдя до запруды, он записал что-то себе в талмуд и не спеша поднялся по яблоневому косогору в подоконие, где крикнул хозяевам, благодушествуя, словно собирался осчастливить приятной новостью:
– Мужики, выходи, разговор есть!
– За столом-то складнее б вышло баять, – пропела приветно Параскева-Пятница, скорее, по-деревенскому укладу, чем по внутренней приязни к гостю. – Заходи, заходи чаи с медом пить!
– Не до меду щас будя, мужики, – закуривая, загадочно хмыкнул Артюха.
– По решению правления обмерил ваше озерко. И завтра уже будем обрезать огород – сотка за сотку. По обмеру выходит, по самые задворки перепашем гряды. Так што, пока не поздно, кумекайте, мужики: или картошку садить, или рыбку разводить. Третьего не дано, мужики.
– Да суньте ему бутылку и вся недолга, иначе не отлипнет, сера горючая, – шепнула своим мужикам Параскева-Пятница.
Артюха же, сводя счеты с хозяином дома Данилой за его постоянные стычки как с председателем ревизионной комиссии, откровенно изгалялся, напирая на букву «ш»:
– И рад бы с вами, мужики, в рай, да социализма, будь она неладна! – не пушшает!
И довольный своей выходкой новинский мироед, захохотав демоном, пошел прочь от дома Весниных, важно неся на плече шагомер, как булаву местного самовластия.
Данила Ионыч грохнул кулаком по столешнице и затравленно застенал:
– Доколе ж это будя твориться-то? Доколе ж! – А осознав нелепость своей просьбы – ни к кому, он резко поднял голову и зашипел рассерженным гусаком: – Шша-а, крестник, шш-а!.. Разве не говорил я на поминках твоей бабушки, што не планида тебе, мол, вертаться в деревню с твоим неугомонным карактером? Не пла-ни-да!
И с этими словами он рывком поднялся из-за стола и, сильно стуча деревягой об пол, проковылял в сени, откуда вернулся тотчас с заступом, который молча сурыхнул в руки племяшу. Тот все понял без слов. И тоже молча выскочил из дома. Затем сбежал прямо по огуречным грядам вниз к ручью, где с остервенением принялся прокапывать проран в своей запруде, как и дядя, шипя рассерженным гусаком:
– Шша-а! Прощай, родная сторона! Шша-а!..
К рассвету рукотворное озерко на лесном ручье истекло, оставив после себя на ново-копани русла грязный след. И не стало больше на свете «Ионкиного Зеркала», как бы привидевшегося изумленным селянам во сне. А с первыми лучами восходящего солнца уходил из Новин еще один крестьянский сын. Уходил навсегда. Унося с собой, как крест проклятия, безрадостную картину разрушения. Ему казалось, что истекло не рукотворное озерко, а вылилась из него чохом – и до самого-то донышка! – сама жизнь. Поэтому и виделось ему в это солнечное утро, как и в перебедованную когда-то им нежить войны, – все черным





