Записки лагерного врача - Вадим Александровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывали и другие, не менее изощренные способы разнообразных «мастырок», такие, например, как вдыхание чайной, табачной или сахарной пыли, вызывавшей тяжелые бронхиты, хронические пневмонии с последующими пневмосклерозами. Занимались этим преимущественно бытовики или урки-"соцблизкие". И не для какого-нибудь жалкого освобождения от работы на 2–3 дня, а для получения инвалидности и освобождения из лагеря по болезни, так называемому актированию, которое тогда начинало практиковаться. Я не пытался разоблачать эти случаи, хотя они были мне ясны, а предоставлял все на усмотрение актировочной комиссии. Некоторых освобождали.
Ну, а время шло. Наступила осень 1952 года. К этому моменту на нашем 5-м лагпункте весьма активизировались блатные, возглавляемые местным бандитом Толиком-Дубиной и Сашей-Коротким (рост — 152 см, вес — 96 кг). Не встречая особого сопротивления, не обладая чувством меры, «цветные» братья воровали, отнимали, избивали и проигрывали в карты имущество (пока еще не жизнь) работяг. Усилилось давление на пищеблок и санчасть. Жить становилось все мерзостней, чувствовалось, что близится какой-то трагический конфликт.
Нарядчиком на лагпункте был веселый и активный человек — Федор Трофимович Щерба. В его обязанности входили вывод людей на работу, учет, распределение, оформление документации и прочие вещи. Работа собачья, угодить каждому Федя не мог и имел, естественно, много врагов.
Я с ним был в хороших отношениях, работали мы в контакте. Однажды утром, уже после развода, Федя вбежал ко мне, бледный и страшно испуганный: "Меня сейчас зарежут, спрячь пока куда-нибудь". Я без долгих расспросов положил его на койку и укрыл одеялом. Еле успел это сделать, как в амбулаторию ворвались бандиты Олейник и Веселовский, оба пьяные, страшные, с налитыми кровью свирепыми глазами и с ножами в руках. "Где Щерба, лепило? Ты его прячешь? Если найдем здесь, то запорем его и тебя, гада!" И в этот момент я увидел за их спинами в окне, как мимо промелькнул и помчался к вахте Федя. "Ищите", — сказал, нащупывая за спиной всегда стоящую у стола дубинку.
Один бандит остался со мной, а второй, обежав всю санчасть, вернулся: "Нету гада! Слинял!" Гнусно матерясь, оба вымелись из санчасти, а Федя в это время был уже за зоной. Позже его отправили на 3-й лагпункт.
И наконец назревший нарыв лопнул. Однажды к вечеру мы, медики, находившиеся в санчасти, услышали какой-то шум, крики, доносившиеся снаружи. Выскочили из помещения и увидели, как по деревянному трапу возле блатного барака идет цепочка людей, один за другим, человек десять. У всех в руках ножи или дубины. Впереди — бывший подполковник-артиллерист Борис Бамбыль, за ним мой приятель Кальчик и другие работяги. С руганью они медленно и неотвратимо двигались вперед, а перед ними бежала, вопя, толпа "социально близких" к выходу с лагпункта.
Преследователи были уже близко. И в этот момент на вахте прогремело два выстрела. Затем дверь открылась, и вся ревущая от ужаса блатная толпа вывалилась наружу. Преследователи остановились остывая. Вокруг бегали растерянные надзиратели. Вдруг послышались крики: "Доктора, доктора! Скорее на вахту!" Я схватил сумку и вместе с фельдшером понесся на место происшествия. Растолкав толпу, я увидел лежащего прямо под вахтенным зарешеченным окном человека. Я узнал в нем девятнадцатилетнего «пацана» (воровского ученика) Смирнова. Смирнов был обнажен до пояса, лежал на спине, а в области сердца у него я увидел два пулевых отверстия с небольшим количеством крови вокруг. Смирнов был мертв.
Оказалось, что вахтенный солдат, смертельно испуганный ворвавшейся на площадку толпой, выстрелил, не целясь, через окно в эту толпу. Случайной жертвой оказался Смирнов.
Это было третье лагерное убийство, которое я увидел.
Блатных тут же куда-то увезли, и на лагпункте наступил период тишины и покоя. Изгнавшие уголовников с лагпункта никакого наказания не понесли, они никого не избили и не убили. А наличие у них ножей все дружно отрицали.
Я упомянул о своем приятеле Леониде Кальчике, участнике изгнания блатных. Несколько слов о нем. Мой ровесник, 28 лет, широко начитанный, эрудированный человек, но, решив ничем в лагере не выделяться, быстро усвоил лагерный жаргон, манеры, образ жизни. Составлял обширный словарь лагерного и блатного жаргона. А учился он на философском факультете ЛГУ, Поступил туда в 1944 году. В процессе учебы до 1949 года постепенно пересажали всех студентов и большинство преподавателей факультета. Перед государственными экзаменами в 1949 году остались всего восемь студентов, но и их арестовали, не дав защитить диплом. В 1949 году философский факультет ЛГУ не выпустил никого. Кальчик заявлял, что он благодарен судьбе за лагерь: здесь он многое увидел, понял, узнал, получил колоссальный материал для будущей книги, и вообще на воле в это время ему было бы хуже.
Работал он вначале на общих работах, затем перешел, как человек образованный, в «придурки» — десятником. Активно участвовал в борьбе с блатными, проявляя при этом жесткость и даже жестокость.
Итак, после изгнания урок на лагпункте жить стало легче и спокойнее. У меня уменьшилось количество больных на приеме, прекратилось вымогательство с ножами, и я убрал из амбулатории дубинку.
Правда, вскоре прибыли несколько «сук» (отрекшихся воров), но они в массе работяг вели себя тихо.
В это время я был увлечен новокаиновой блокадой. Стал широко ее применять, особенно при крестцово-поясничных радикулитах, когда человека просто скрючивало. А таких случаев было, конечно, много: работа-то была тяжелой. Освоил я и паранефральную (околопочечную) блокаду, довольно сложную, но зато весьма эффективную.
Лагпункт стало навещать по инициативе Лучакова много врачей специалистов узкого профиля (глаза, уши, нервы и т. п.). Да и сам Лучаков часто нас навещал, обращаясь с коллегами ровно, спокойно и благожелательно.
Теперь, за два с половиной года избавившись от тоски и шока первых месяцев, я чувствовал себя достаточно уверенным и довольно твердо стоял на ногах.
Повезло мне еще и в том, что лагерный режим здесь не был столь суровым, как, по рассказам бывалых зеков, в других лагерях или как это было здесь в прошлые годы.
Приближался к концу 1952 год. Судя по информации с воли, год этот был в стране страшным. Снова нарастала волна безумия, снова усилились репрессии. Пожалуй, в лагере люди чувствовали себя спокойнее, ибо арест и лишение свободы были у них позади, а у вольных людей, возможно, все это было еще впереди.
Страшно поразило меня, да и всех "дело врачей". Однако практически все в лагере были убеждены в том, что это грандиозная провокация, на основе которой готовится нечто еще более масштабное.
Новый год мы — я, Кальчик, техник Юра Николаев, художник Крамаренко, фельдшера Котиков, Старостин и Новиков — встретили в затемненной санчасти. На столе был у нас коньяк, привезенный незадолго до этого вольным фельдшером Николаем Ивановичем Поповым из Ленинграда. Коньячная этикетка с одной из этих бутылок хранится у меня до сих пор.
А время шло. Кончилась зима. Наступил март 1953 года. И вот — 2 марта.
С утра было все тихо, а днем по лагпункту поползли какие-то темные слухи. Следует сказать, что радио у нас было, но работало только утром и вечером, а на день выключалось, так как днем не работала маленькая электростанция, питавшая радиоприемник-трансформатор. Утром 2 марта никаких особых сообщений по радио не передали, а днем появились слухи, пришедшие с вольняшками из-за зоны. Шепотом передавали друг другу что-то о каких-то неладах на самом верху. Вечером все прояснилось: тяжело болен товарищ Сталин. Прослушав медицинскую сводку, я мгновенно понял, что дни Сталина сочтены. Для меня эта новость была колоссальным шоком, да и для других, вероятно, тоже.
К Сталину отношение в лагере было однозначным. Подавляющее большинство знали и понимали, что из себя представлял этот человек. Понимали, что это тиран, что он подмял под себя великую страну и что судьба каждого из заключенных как-то связана с судьбой Сталина. Поэтому в лагере возникло тихое осторожное ликование. Громко ликовать боялись: а вдруг выживет…
Вечером 5 марта по медицинской сводке я понял, что конец близок, если уже не наступил. От волнения не спал всю ночь, а в 6 часов утра 6 марта по радио начали передавать траурную музыку. Все! Конец! Конец великой сталинской эпохе, конец террору, конец горячечному безумию. Предчувствие огромных перемен вообще и в своей судьбе в частности охватило меня.
А в лагере тем временем ликовали уже теперь громко: раздавались выкрики, слышалось хоровое пение, топот и грохот пляшущих зеков.
На работу вышли бодро, с песнями под крики и угрозы конвоя и бешеный лай собак. Вольные, чувствовалось, были расстроены и бродили как потерянные, а вскоре и вообще куда-то исчезли.