Голос Вселенной 1996 № 9 - Юрий Дмитриевич Петухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Буба Чокнутый надул щеки. Ежели б он мог, шариком воздушным взвился бы под своды. Как верно усек лысый, как правильно, не в бровь, а в глаз. Пророк! Конечно, он пророк, а кто ж еще?! Только понять это могут одни умные люди, такие, как он сам и этот лысый. А тем выродкам, стаду безмозглому разве оценить его по достоинству? Нет! Им лишь бы пойлом накачаться. Ублюдки! Гореть им всем в геенне огненной! А тутошние, забарьерные, зажрались, их проповедями не возьмешь – сытое брюхо к учению глухо! и легче верблюду в игольное ушко пролезть, чем зажравшейся сволочи и гадам всяким… Буба снова скис. И совсем уныло, еле слышно завыл.
– Не нужен им никто, – выдавил он из себя после того, как нутряная боль излилась в пространство, – обалдуи они все!
– Верно, – согласился советник, – обалдуи. И дураки, каких свет не видывал. Но посудите сами, разве они могут быть такими… мудрыми, скажем попросту, гениальными, как вы? Нет! На то она и паства, овцы заблудшие, что дураки и обалдуи. Вот вы им глаза-то и пооткрываете! Вы их просветите и спасете… аки сам новый мессия, аки Иисус Христос новоявленный, снизошедший с небес к этому быдлу, чтобы отделить агнцев от козлищ да и покарать всех… без разбору!
– Без разбору? – отупело переспросил совершенно очумевший Буба. – Покарать?!
– По делам их и воздается, – уверенно и безапелляционно утвердил лысый, – как и предречено было, буква в букву!
– Как и предречено, – эхом отозвался Буба. Он почувствовал ни с того ни с сего, что у него отрастают новые уши. – А я, стало быть, аки Иисус? Это очень верно вы заметили… Только ведь опять бить будут. А вы… – Буба Чокнутый страдальчески закачал головой и скривился, будто лысый его уже смертельно обидел и приговорил к чему-то, умыв руки, – а вы опять же и разопнете!
– Ну зачем же, – Сол Модроу заулыбался плотоядно и игриво, – нынче времена другие, можно и без распятий обойтись. Мы же с вами культурные люди.
Мяса хватило надолго. Две недели грызли, рвали, жевали его, зажимая носы и дурея от мертвечины. Нажравшись, приставали к Охлябине, уминали ее тут же в подполе, по очереди. Марка похотливо щерилась и материлась. Ей нравилось внимание поселковых мужиков, лишь на один миг она утратила благодушие – когда бестолковый Лука, видно, спутав ее с Эдой Огрызиной, вцепился зубищами в жирный загривок, за эту промашку он получил затрещину прямо в лоб и полдня пролежал прислоненным к дощатой пыльной стене. А так все шло на славу.
До тех пор, пока Доля Кабан, разбухший от дармовой жратвы еще больше, вдруг не завопил в истерике:
– Хватит! Зажрались, суки! Зажрали-ись!
– Чего ты? – тихо поинтересовался Тата Крысоед, хватая Кабана за рукав. – Чего тебе еще не хватает?!
Тот вырвался. И пояснил без воплей и визга, но обиженно, сквозь слезы:
– Правды!
– Чего-чего? – проснулась осоловевшая Марка.
– Правды не хватает! – угрюмо и твердо повторил набычившийся Доля Кабан. – Душа остервенела без правды. Болит!
Доходяга Трезвяк на всякий случай отполз поближе к проходу, чтобы в случае непредвиденности какой улизнуть. Однако, дело обернулось иначе. Зараженные Додиной слезливостью, зарыдали в голос Однорукий Лука и Марка Охлябина. Видно, им тоже невтерпеж захотелось правды. Один Крысоед ничего не понимал.
– Какой еще, на хрен, правды? – недоумевал он. И чесался всеми четырьмя лапами. – Совсем охренели!
– Молчи, обезьяна! – осекла его Марка, окончательно разнюнившись. – В тебе души нету, потому и дурак ты такой… Гляди, мужики-то тебя, гаденыша, уму-разуму научат, обезьяна проклятая, ирод ты поганый!
– Сама ты обезьяна! – завопил как резаный Крысоед. – Сама поганая! У мене души побольше вашего будет! Мне тоже – правда нужна. Позарез! Да где ж ее сыщешь-то? Где?!
– В городе, – вдруг глухо и отрешенно возвестил Додя Кабан.
– Чего-о?!
– В город идти надо, – пророчески и истово произнес Додя.
Первой очухалась Охлябина, оглядела себя хмуро и заключила:
– Мне и надеть-то нечего в город… как я пойду, срам один и стыд.
– Дура! – оборвал ее Крысоед. – Мы тебя еще подумаем, брать или нет.
От подобной наглости Охлябина онемела, только налитые глазища выпучила. Соглашатель Трезвяк, почуяв, что жрать его живьем и на этот раз никто не станет, осмелел, подполз на карачках к Охлябине, прижался щекой к тощей груденке и приторно заверил:
– А мы тебя там, в городе, и приоденем, красавица ты наша.
Теперь Марка утратила дар речи от набежавших чувств. Лишь молча облобызала Доходягу Трезвяка.
Вопрос был решен. В город хотели все.
Лупоглазый черненький мальчуган хихикал, поплевывал через зуб, вертел в вытянутой руке чем-то съедобным в сверкающем красками фантике и пялился на Пака.
Тот уже знал, что там под бумажкой. Сладкое! Приторное! Противное! Но все же съедобное. А голод не тетка. Здесь, в этом поганом зверинце, его не кормили. На пропитание надо было зарабатывать самому. Он знал, чего ждет нагловатый малец. Хочешь есть, надо служить. Ну и ладно, ну и черт с ними! С туристами жить – шакалом быть.
Он скривился, потер клешней отбитый при задержании хобот, вжал голову в плечи. Потом опустился на четвереньки и, прихрамывая, прошкандыбал три круга вокруг фикуса в бадье, что стоял посреди клетки. Потом подбежал к решетке, согнул руки перед собою, подобно служащей болонке и принялся подпрыгивать на полусогнутых, умильно заглядывая в глаза мальчугану.
Тот не хихикал. Тот надменно кривил губы.
И когда Пак протянул к прутьям раскрытую, просящую руку, мальчуган быстро убрал конфету за спину, плюнул в протянутую ладонь. И зашелся в оглушительном хохоте.
Пак отвернулся. Он уже не реагировал на насмешки, плевки и тычки. Слава богу, что не швыряют каменьями, что не стреляют из каких-то дурацких, причиняющих острую боль пистолетиков и рогаток. Чего он только не натерпелся в зверинце Бархуса, куда его сбагрили за гроши продажные легавые, сбагрили, разлучив с ненаглядной подружкой, Ледой-Попрыгушкой. Пак страдал, проклиная всех подряд, проклиная свою жизнь горемычную. Голод и обиды доводили его до умоисступления, до истерики, а потом бросали в безвольную вялость. И тогда Паку грезилось родное Подкуполье – серое, гнусное, мрачное, вонючее, безвылазное как омут, но родное. И Пак тихо и надсадно выл. Сволочи! Все они подлые сволочи… а когда-то казались неземными длинноногими красавцами, самим совершенством, ангелами небесными… Туристы!
В этот день он еще трижды «служил». Трижды ему бросали какие-то тягучие и сладенькие резинки, совсем не похожие на еду. Он жевал их, выплевывал. Ругался. Потом он перестал «служить». Забился в угол. И пролежал, не вставая, еще четыре дня. На пятый