Феликс Светов - Отверзи ми двери - Александр Солженицын
- Категория: 🟠Проза / Русская классическая проза
- Название: Феликс Светов - Отверзи ми двери
- Автор: Александр Солженицын
- Возрастные ограничения:Книга может включать контент, предназначенный только для лиц старше 18 лет.
- Поделиться:
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солженицын Александр И
Феликс Светов - 'Отверзи ми двери'
А. СОЛЖЕНИЦЫН
ФЕЛИКС СВЕТОВ - "ОТВЕРЗИ МИ ДВЕРИ"
Hаписанная в 1974-75-м, прямо по горячему колыханию тогдашних настроений и поисков интеллигенции в СССР, книга протомилась три года в машинописном самиздате, а напечатана была в 1978-м в Париже "Имкой". (Тогда было изменено и её первоначальное название "Кровь", в смысле: "голос крови" и возможность возвыситься над этим голосом.) Тогда - она приходилась остро ко времени, но в отечественную печатность вернулась лишь через полтора десятка лет и уже по сильно остывшим страстям.
Эта книга в своей напряжённой густоте совмещает: вопросы метафизические, богословские, исторические ретроспекции, реальный советский быт 70-х годов, психологические метания столичного образованного круга и острые политические и нравственные проблемы тех лет.
А манера! С первых же страниц читатель обнаруживает, автор же не только не скрывает, но даже и выставляет: что мы погружаемся в жанр, по приёмам, темпу и толпящимся обстоятельствам как бы сходный с романом Достоевского. Однако это не нарочитое воспроизведение, не приём сознательного подражания, нет! - автор (как и герой его автобиографический Лев Ильич) безоглядно, непоборимо захвачен той необузданной мятущейся стихией. В книге - тесно от действующих лиц, непрерывных, непрерывных диалогов и внутренних монологов. Тут - и опрокидывающая стремительность действия, какая-то безместность его, перекидчивость по случайным местам, всё по комнатам, по разным комнатам (да ещё сквозь пасмурный пейзаж грязного перехода от зимы к весне), и напирающая смена сцен, череда внезапных появлений, столкновений, исчезновений, и даже специальные усилия автора, как бы согнать в одну комнату обильную компанию для большего взрыва неизбежного и ожидаемого скандала. И полифония взглядов, обоесторонне сильные аргументы (часто - и прямые ссылки на Достоевского, или спор с ним: "какая самонадеянность - билет возвращаю! - а мне разве дали билет, что я им так вольно распоряжаюсь". Есть и сцены разговора с чёртом, даже трижды), карусели острых мыслей ("по какой-то недостижимой для него ассоциации") до сбивчивости, спотычливости дёрганых фраз, и даже не поиск, а просто погоня за высшими истинами - и до перенервирования наконец. Автор не подражает любимому образцу, нет, - он измучивается в собственных невылазных метаниях, однако читателю уже кажется закрайней эта похожесть приёмов, типов, сцен, нагромождение перекрещенных судеб, по которым надо и память напрягать, не услеживаешь всех соотношений лиц и степеней родства, а даже напряжённейшие диалоги и мысленные монологи бывают изнемогательно передлинены, особенно когда и не выясняют свежей, новой мысли. Да, тем верно передана пустота образованского трёпа ("вырождается в бесовщину", "либеральная болтовня, а не боль") - но уже затопляющее многословие (и персонажей, и автора тож), бывает и скучно читать, хочется перелистывать - и это даже в 1-й части, 1-й трети романа. Заворожённость Достоевским передаётся и языку, доходит и до ненужных, вполне невольных заимствований: у Льва Ильича и у других евреев-интеллигентов - опростонароденное, а то и прямо от Достоевского ворвавшееся: "это подороже будет", "очень понимаю", "давешняя мысль", "что касаемо", "эвона, не гоже, коль, кабы...".
Какова взятая манера, такова и композиция: от одной ситуации к другой без вздоха, без перерыва и, уж конечно, без стройной архитектуры, такие метания отрицают всякую конструктивную форму, взвешенное соотношение частей. Автора - как бы кидает, повелительно и беспорядочно, из темы в тему. С первых же страниц повествование поклубилось динамично, с большого разгона, и этот разгон не ослабевает до конца: весь роман в 600 страниц - как единый выдох всего накопившегося за годы в груди. Сюжет - это метания мысли героя, и если подошла минута дать ему высказать длинный монолог (как ч. II, гл. 14 и др.), то подставляется покорный слушатель, хотя бы и в противоречие с его собственным настроением. (Впрочем, "подставные" вопросы не часты, обычно диалоги всё же естественны.) И физические и духовные события со Львом Ильичом предельно сгущены, весь роман умещается в две с небольшим недели, за которые герой ни разу не ночует у себя дома. Избыточность пьянок (впрочем, в верном соответствии с оригиналом московского "культурного круга"), избыточность привлечённых автором фигур, есть и совсем лишние сцены (как ч. II, гл. 13 и ещё), если бы вынуть их - то вряд ли кто и заметит нехватку связи, они совсем и не обязательны для замысла: иные сцены забываются или путаются в памяти, как и персонажи. Весь замысел книги, при стройности, можно было бы выразить не только в меньшем объёме, но и при значительно меньшем числе персонажей. Роман непомерно перегружен - встречами, разговорами, событиями, воспоминаниями; экономии средств - тут и в задумке нет. Почти вся 3-я часть романа уже кажется утомительной, повторительной. Да если б автор ограничил себя и в численности обсуждаемых проблем - без этих бы глав (самих по себе полноинтересных): то десятистраничного спора, требует ли религия общественной активности, то подробной истории Савла - апостола Павла, или длинных выписок из Флоренского, - роман намного бы постройнел. А затем же мы ещё окунаемся и в спор о сути актёрского мастерства, и в живопись, и в пушкинский "Пир во время чумы", с вариантной проработкой его, наконец и в Раскольникова с Соней Мармеладовой... Всё нарастают побочные линии - автор не может ограничиться, он своих сил не пожалел на этот роман, выложился.
Однако же, именно в этих беспорядных, трепетных, мучительных поисках истины (между Богом, еврейством, православием, Россией, смыслом жизни, чёртом и развратом) - и обаяние этой книги, и насколько ж она оказалась глубже современной ей литературы 70-х годов - что советской, что диссидентской (где для многих "смерть Сталина и 56-й год были пределом" обмысления), что третьеэмигрантской. Книга эта, при её художественной и смысловой непервичности, - всё равно удача. Все эти перебросы от эпизода к эпизоду, по разительности встреч - драматичны, контрастны, и создают объём восприятия; а уж какой яркий луч на копошенье "московских кухонь" (ещё не было "тусовок") тех лет. И этот сбор мебели Людовиков, и православных икон - на обшивку коридорной стены, коллекции хохломы, самоваров, и с блинами на Великом Посту. "Я хочу жить как все". - "Что значит "все"? Как все - на Колыме и в Джезказгане? или как все - в Коктебеле и Пицунде?"
И весь этот неутихающий вихрь проблем, все страстные всплески, взрывы, разрывы и просветления - всё это проносится через душу главного героя, прожившего 47 лет как будто без угнетённости и сомнений, - и вдруг всё вскрылось внезапно и затрясло его в двухнедельном кризисе жизни, о чём и роман.
Каким герой был? Как только ныне он разглядел, "его собственная жизнь была ему чужой, неестественной, в ней он не столько жил, сколько задыхался", "своими руками десятки лет сооружал для себя ад", и только теперь испытал "мучительное ощущение своей неправоты и вины", но и теперь "цепляется за то, что только погубить может" и "сам тащит себя в безнадёжность и пустоту". "Никогда не было в его арсенале самоотверженности и самоотречения, напряжённость всех душевных сил была направлена лишь на самоутверждение", "что ты вообще знал про кого-то, кроме самого себя?". В эти же кризисные ошеломительные дни распахнулись в нём самоосознание и раскаяние: "липкая пакость в нём", "сколько ещё сидит во мне этой пакости", "он давно, казалось ему, потерял человеческий облик, одна слизь оставалась", "какая во мне сидит пошлая литература, но однако же литература, а больше нет ничего"; теперь он "перестал верить своему пониманию людей", всегда, оказывается, самому поверхностному, - однако может быть и сейчас, "внутренне ничуть не изменившись, лицемерил и оглушал самого себя". Даже и сквозное раскаяние не приносит ему душевного избавления... В настигшем Льва Ильича кризисном вихре (заплакал, войдя в церковь "в переулочке, сбегающем вниз", этот переулок повторится умильно не раз, по Достоевскому же, и тут же - в пьянку эмигрантских проводов) - "всё поднятое из глубины сознания ворочалось в нём и требовало выхода", "его бросало неделю от порога к порогу", "что ни ночь - на разных кроватях", "по чужим постелям" (для свободы сюжета он служит в редакции, где может хоть бывать, хоть не бывать, - тоже не исключение среди тысяч столичных образованцев) и даже ночь на грязном вокзальном полу (чтоб довести унижение до конца). Яркая сцена - сон сотрясает его, и, в том же принятом жанре: "снова сорвался, что-то в нём ухнуло и оборвалось", "хохот, знакомый визг нарастал в нём", "труба зазвенела в ушах, кони зацокали копытами", "его опять начинало трясти", "знал, добром это сегодня не кончится", его "подталкивали к яме, куда его несло", и "он поразился даже, какое это наслаждение - губить себя, гробить"; "он не просто катился с горы, ему мало было этой всё увеличивающейся скорости - не катился, сам бежал сломя голову, повинуясь дразнящему сладкому ужасу". "Только эта боль и давала ему какую-то надежду и радость: захлестнувшее ему горло чувство вины". А ведь "и беда его, и его слабость, и его победа - невероятная ему самому полнота его теперешней жизни - всё это было за чужой счёт", он "в своём слепом эгоизме полагал, что может брать бесконечно", "от него ничего не требовали, только давали", так что даже "от щедрости других он устал" - да и потому, что "всё опять решалось без него и за него". Ответно вот и он "готов отдать всё, что у него есть, ничего не прося взамен", "жалость, захлестнувшая его, была превыше сокрушавшей его страсти", "эгоистическая жажда излить на кого-то нежность".