Соловки - Василий Немирович-Данченко
- Категория: 🟢Документальные книги / Прочая документальная литература
- Название: Соловки
- Автор: Василий Немирович-Данченко
- Возрастные ограничения:Книга может включать контент, предназначенный только для лиц старше 18 лет.
- Поделиться:
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Василий Иванович Немирович-Данченко
Соловки
(Воспоминания и рассказы из поездки с богомольцами)
Вместо предисловия
Соловецкое подворье
Наступал июль месяц. Море в этот период было особенно тихо и покойно. Нам пророчили самую благополучную поездку в Соловки. Судя по рассказам, в июле не бывает ни качек, ни бурь. Белое море гладко, как зеркало. Правду говоря, мы сами рвались из Архангельска, потому что скучнее этого города трудно себе представить что-нибудь. Отсутствие общих интересов весьма печально отзывается во всем. Мы пригляделись здесь ко всему. Капризная погода, переходившая от летнего зноя к осеннему холоду, белесоватые, без тьмы и без света, ночи, северный ветер, дувший по три недели зараз без устали, столь же продолжительные дожди — все это надоело нам до крайности.
— Покупайте себе шубы!
— Как шубы? В июле-то месяце?
— Ладно. Что с того? У нас все не как у людей. Шарфами запаситесь!
— Это для чего же?
— Ночью на море страшные холода стоят. Невыносимо. Ведь не захотите же в каюте постоянно сидеть?
— Еще бы. Однако шуб не купим.
— Провизии возьмите с собой до Соловков!
— Да разве там купить нечего?
— Разумеется. Хотите — идите есть на трапезу, только предупреждаю, что монастырская пища — тяжела до крайности. Нужны для нее привычные желудки!
Пошли мы закупать провизию и подивились. Дороговизна ужаснейшая. Дешева оказалась только рыба.
— Советую прихватить лимонов и прочего. На случай качки.
— Да ведь вы же говорите, что качки не бывает здесь в июле.
— Так-то так — да неровен час!
Короче, мы сделали запасов на целый месяц. Прежде посещения монастыря мы хотели ознакомиться с его подворьями. Таких в Архангельске два; одно, большое, находится на набережной р. Двины, у самого Гостиного двора. Оно выстроено в два корпуса, двумя этажами на улицу и тремя во двор. Повсюду тут виден хозяйский расчет. Нижний этаж занят лавками и кладовыми, которых до 100. В них сложены — грузы железа, керосина и пр. предметы. Каждая лавка сдается по найму на год от 50 и до 100 рублей. В конце здания — в том же нижнем этаже помещается и часовня Соловецкого монастыря, весьма не представительная, но доставляющая обители кружечного сбору ежегодно более 3000 рублей. При нашем входе перед нами поднялся высокий, худощавый монах, на попечение которого возложена исключительно часовня. Это истощенное, бледное, аскетическое лицо поразило нас своим контрастом с только что оставленным шумным потоком жизни людного рынка. Там все говорило о настоящем дне, здесь все обнаруживало искание града грядущего и отрицание града, зде пребывающего. От этих старинных сумрачных икон, от этой тяжелой сводчатой комнаты веяло невыносимою, тоскливою борьбою живой человеческой души со всеми ее земными радостями и привязанностями; лица образов сурово смотрели из-за золоченых рам своих, и только кроткий, улыбающийся лик Богоматери, с Божественным Младенцем на руках, навевал чудное спокойствие на верующее сердце. А во взгляде этого ребенка и теперь уже светился тихий, ласковый, умиляющий призыв: «Приидите сюда, вси труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы». Низко склонились всклоченные головы крестьян-богомольцев. Где-то в углу от сознания ясного счастья рыдала старуха, прошедшая тысячу верст, в чаянии помолиться над мощами Соловецких угодников. У самых дверей часовни две сгорбленные нищенки протягивали к нам заскорузлые, тощие руки. И для этих нет — зде пребывающего града, и эти веруют — в Иерусалим грядущий!.. И отрадная вера спасет их от отчаяния, от тяжелого сознания ужаса своего положения.
О ты — горний, грядущий Иерусалим! Не одно нестрадавшее, облитое кровью сердце бьется великою верою в твое пришествие. Не один грустный взгляд измученного устремляется в синюю, бездонную высь, следит за серебристо-белыми ее облаками, словно испытуя, где сверкают стены этого града, где сияют купола его, где зыблются и шепчут, зеленеют и цветут благоуханные сады Эдема…
Нам, кого жизнь придавила своею тяжелою пятою, нам, оставляющим капли лучшей крови своей на каждом камне мостовой, нам, чье ложе было не раз измочено слезами, чьи рыдания слышала равнодушная, темная ночь, нам разбитым, нам раздавленным, нам униженным — ты ярко сияешь в лазурной высоте надписью, начертанною Божественным Спасителем на вратах твоих:
«Приидите сюда, вси труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы!»
Мы вошли во двор подворья. Весь второй этаж четырехугольника занят квартирами, отдающимися внаем от 200 р. в год и выше. Как нам говорили — это одни из лучших квартир в городе. Высокие, большие комнаты, светлые окна, чистые входы — хоть бы и в столицу. На дворе разбрелись богомольцы самых разнообразных типов. Вот высокий, угловатый вятчанин-хлебопашец, вот причмокивающий красивый шенкурец, тут целая толпа пермяков, а там олончане, словно чему-то удивляющиеся, чего-то непонимающие. Между ними сновали бабы, растерянные, суетливые.
А вот среди общего движения — равнодушный ко всему, с трубочкой в зубах, отставной ундер. Шинель его в лохмотьях, одна нога в лапте, другая в каких-то опорках, на голове вместо шапки какая-то невообразимая кошка, но вглядитесь в это спокойное лицо, и вы поймете, как мало смущают его треволнения и бедствия его жизни. Была бы засыпка табаку, краюха хлеба в суме, — а там хоть трава не расти. Две-три медали болтаются на груди его, в руках костыль, а рядом с ним ребятишко, маленький, курносенький, быстроглазый.
— Сын, что ли? — спросили мы его.
— Какое! Так… На дороге его поймал — без роду, без племени. — И он погладил его шершавую голову жесткою, крупною рукою… — При мне и кормится…
Вот где-то запричитала баба. Толпа кидается к ней.
— Что с тобою, бабушка?
— Маточки… отцы родные… ох, беда пришла… Что я поделаю, горе-горькая сиротинушка…
— Да что тебе?
— На базаре должно быть плат потеряла.
— Дорогой плат-от, что ли?
— Дорогой, кормилец, дорогой. Три светлушечки дала за него. Шестьдесят копеек… Ох, голубчики!
— Ну, полно выть, — выдвигается один вологжанин. — Что плат-от? Новый купишь и шабаш!
— Да в ем, отец, в плате-от деньги мои кровные… Ах, родимые, пятьдесят целковичков, да билет. Голубчики вы мои… Легше бы скрозь землю…
Толпа молчит. Лица бородатых слушателей смущены… Каждому близко к сердцу такое несчастие.
— Свои деньги, что ль?
— Два десятка своих, а остатошные посбирала на Соловецких угодничков. Как они теперь… Соловецкие угоднички? Не по-ми-лу-ют… Голубчики, отцы-ы ро-одные!..
— А ты не горюй, — вступается монах, — ты не горюй. Вера твоя спасет тебя… Усердия одново довольно!
— Да как же я до угодничков доберусь-то, кор-ми-илец?
— На пароходе даром свезем.
— Родной ты мой… А билет-от?
— Как-нибудь… Не горюй… Поди в часовню — помолись, как рукой снимет!
— Снимет?
— Снимет, как не снять, — загалдела толпа. — Ступай, матка, в часовню… Снимет разом!
И старуха, плача, поплелась в часовню.
Тут в первый раз мне кинулось в глаза различие между монахами Троицко-Сергиевской лавры и Соловецкого монастыря. Когда я ездил в первую, меня в подворье встретил монах в рясе лионского бархата, с золотою часовою цепочкой на груди и кольцами на руках. Тут же все попадавшиеся навстречу монахи носили толстого черного сукна рясы и грубые крестьянские сапоги.
— Что, у вас все так одеваются? — спросил я у первого монаха.
— Как это то есть? — недоумевал тот.
— Да так, лучше не носите одежды, как в других монастырях?
— Нет, у нас этого не положено. Потому нам другой одежды не требуется. Мы ведь больше из крестьян. В прочих обителях — может, дворяне есть, ну, так те приобвыкли. А нам и то хорошо!..
Вот мимо проходят две девушки-богомолки. Глаза черные, темные косы низко опускаются по спине. Высокая соболья бровь оттеняет загорелый, но красивый лоб. Совершенно не северный тип!
— Откуда, молодка?
— А с Пилтавской губерныи!
Так и есть — знойный, горячий юг!..
Вот какой-то мещанин, как оказалось потом ярославец, в сером драповом халате, тащит на плечах безногого уродка. Тоже богомольцы. А там за ними, словно фон картины, целые десятки однообразных серых армяков, вперемежку с синими сарафанами.
— Можно осмотреть, где помещаются богомольцы?
— А пожалуйте, вот по той лесенке!
Мы поднялись — и вошли. Большие, выбеленные комнаты, с нарами посередине. Все чисто. Воздух свеж, вентиляция устроена хорошо. Кучка богомольцев галдела о каких-то пошехонских старушках, делающих чудеса на Иванов день. В углу слепой пел песню об Алексии — Божием человеке. Гнусливый, носовой напев смешивался с густым храпом спавшего на нарах судорабочего. В другой комнате — были женщины. Тут, как и следовало ожидать, стоял гвалт неописанный. Две ветхие деньми старушонки с утиными носами, резко выделявшимися на съежившихся в кулачок личиках, перекорялись одна с другою из-за какого-то калача. Старая бедняга чиновница гордо сидела в углу одна, не смешиваясь с чернью. Побывавшая во всех городах и, разумеется, во всех острогах, странница рассказывала о пупе земном, лично виденном ею в Ерусалим-Голгоф-Гефсиманской, об огне, исходящем из внутреннего нутра Печорских святителей, о стреле, язвящей, но не пронзающей, о разных пророческих явлениях, о живом двуглавом орле, находящемся будто бы в золотой клетке, в царском дворце в Питере, о стоглав-змие, чуть было не пожравшем ее, потому что она, отправляясь в Ерусалим-Голгоф-Гефсиманскую, помыслила о земном — о кофие, тут же откровенно признавалась она.